Ирина Баринова

«Любить не приневолю» (стихи, проза)

Книга эта для меня, по своей сути, является избранным: кроме новых стихотворений и рассказов, в нее включена часть произведений, написанных в раз-ные годы и вошедших в пять моих предыдущих книг. По вполне понятным причинам под некоторыми из них проставлены даты создания. Выражаю огромную благодарность ВИКТОРУ ГЕОРГИЕВИЧУ ДУБРОВИНУ — генеральному директору АООТ «Домостроитель» — меценату, без финансовой поддержки которого эта книжка никогда бы не пришла к читателю. 1 раздел

* * * Дубовый листок оторвался от ветки родимой... М. Лермонтов Не дай нам Бог оторванным листом скитаться одиноко по чужбинам, где самый сытый и роскошный дом не станет ни родным и ни любимым. Быть может, где-то лучше, чем у нас, — вольготнее, богаче и красивей, но как же страшно в свой последний час не ощутить целебный свет России. Лишь вспоминать, в больной тоске по ней, то поле ржи, то теплые березы, не разглядев российских журавлей сквозь жалкие непролитые слезы. Застолья, застолья, застолья... А песен не слышно нигде — Широких, щемящих, раздольных — Помощниц в труде и в беде, И с чарочкой неразделимых... Россия без песен — не та. Неужто, когда-то любимы, Исчезли теперь без следа? Неужто всю пропили душу — Осталась одна пустота? ... Чу... гомон нетрезвый нарушив, Нежданна, легка и чиста, Послышалась песня-кручина — С рожденья знакомый мотив: Стоит одиноко рябина, До тына головку склонив. И сладостно сердце заныло, И скорби исчезла юдоль, И вроде б на миг отпустила Тревоги привычная боль. Поверилось (сглазить — не трушу): Все мутные воды уйдут! Не всю искорежили душу России, раз песни поют. 7 ноября 1990 г. Памяти отца Евгения Сергеевича Баранова Улыбчивый, черноволосый, Из тех, что и жнец, и игрец: «Я трогаю русые косы», — Поет молодой мой отец, И быстрые женские слезы Туманят внимательный взгляд. «Над нами весь вечер березы О чем-то чуть слышно шумят». Нехитрая песенка эта, Но спаяны в ней, сведены И радость весеннего света, И горькая память войны. «Я трогаю русые косы...» ... То время давно позади. Но стоит заслышать «Березы», Как сердце сожмется в груди. Отца уже стала я старше, Но память не знает преград. Все так же над нами, все так же Родные березы шумят. Середина жизни — а я все сначала. Середина жизни — а я все с нуля. Позади остались гул глухой вокзала, Милые березы, липы, тополя. А на новом месте — все уже иное. А на новом месте — новая земля. Мне не раз приснятся брошенные мною Милые березы, липы, тополя. Не похож на Волгу океан бездонный, Не похожи сопки на мои поля. Я глотаю воздух, круто посоленный. ... Милые березы, липы, тополя. Ах, как чудна приморская осень — Золотятся листов кружева, В близком небе не редкая просинь, А безбрежная синь-синева. Не скупится на ласку природа, Солнца столько — горстями бери! Видно, сырости и непогоды Здесь не склонны иметь октябри. Мне впервые не грусть, не ненастье Нелюбимая дарит пора — Красоту и надежду на счастье. Ах, как осень в Приморье щедра! 1988 Упала замертво береза. Поникли вмиг ее подруги, Скрыв подступающие слезы И не заламывая руки. И их черед наступит скоро — Стволы печально потемнели, Им нет ни смены, ни опоры — Заполонили рощу ели. Подростом были — стали чащей, Что им березы — песня спета. Так, торжествуя и кричаще, Тьма вытесняет радость света. Зябко кустам и деревьям до дрожи, Дождь бесконечен — коварное лето. Только ничем напугать невозможно Тех, кто пришел на свиданье с поэтом. Хмурится небо, но жарко от красок Зонтиков, вскинутых ввысь, на свободу. Смотрит, прищурясь, с портрета Некрасов: Сколько в Карабихе нынче народу. Что из того, если дождик замочит! В душу вбирая каждое слово, Слушают Виктора Розова молча И с обожаньем глядят на Суркова. Может, всевластной была б непогода Где-то, но только не в нашей России. ... Сколько в Карабихе нынче народа! Видно, стихи посильнее стихии. Стоит изба нетоплена И окнами не светится, Тропинка к ней не топтана Уж много-много месяцев. Изба хоть и не новая, Не назовешь и сказкою, Но ладная, здоровая, Со стойкою окраскою. А почему нетоплена? А отчего заброшена? Тропинка не протоптана, Крылечко запорошено. То ль умерли хозяева, То ль без избы обходятся. Ну, а тогда пора ее Другим обжить, как водится. Аи, доля незавидная, Такая ли загадана, Да где же это видано, Чтоб никому ненадобна? Игорю Попкову Звучит, молода и свежа, Светло и широко, Старинных мелодий душа — Играет «Барокко»! Вивальди, Леклер, Куперен — Да что в них такое? Но вот уж ни сцены, ни стен — Лишь шепот прибоя. И запах весенних цветов, Расцветших до срока. Священствует Игорь Попков, Играет «Барокко»! Бортнянский, Алябьев, Фомин – России мотивы. Нет мрака, суровых годин, Мы живы! Мы живы! Нелепиц, обмана, обид Уходит морока. Лишь музыка вечно звучит! Играет «Барокко»! 2 раздел * * * Какой счастливый прожит день, В нем были солнце и улыбки, Его не омрачила тень Оплошности или ошибки. В нем было столько добрых встреч И дружеских рукопожатий. Отрадны были взоры, речь, Все было вовремя и кстати. Пусть завтра будет все не так: Обида сердце растревожит, И торжества не скроет враг. ...Но целый день счастливый прожит! * * * Мы торопимся жить. Недосуг оглянуться Нам на гнезда родные, Пустые без нас. Верим: нам не дано Ни упасть, ни споткнуться, Высоко мы летим, Ничего не боясь. Все-то нам по плечу, Только рано иль поздно В неизбежном прозреньи Замедлим полет, Чтоб вернуться в родные Остывшие гнезда- Хорошо, если в них Еще кто-то нас ждет. * * * Рассталась с детством я, не сожалея, не думая, что детства не вернуть. Отшелестела школьная аллея, сквозною далью обернулся путь. Огромный мир, неузнанный, манящий, мне протрубил всегдашнее: «Пора!» Передо мною распахнулась настежь запретная калитка со двора. Пусть часто мне бывает очень трудно, но и теперь не сожалею я, что день за днем, минута за минутой все дальше детство. Дальше от меня. И только почему-то мимо школы всегда я с тайной грустью прохожу и вслед гурьбе ребяческой веселой с необъяснимой завистью гляжу. 1973 * * * Памяти Вали Барулиной Захлестнуло петлей отчаянья, Мне невмочь и дышать, и жить. Я обидела друга нечаянно, Не успел он меня простить. Сердце боль теснит неизбежная, Мне никто не может помочь. В сны мои походкой неспешною Друг приходит каждую ночь. Он тревожит меня молчанием. Умоляю его простить. Я обидела друга нечаянно... Как теперь непрощенной жить? 1975 * * * Завидую я женщинам беременным, Их взору, обращенному в себя, Их поступи, неспешной и размеренной, К которой снисходительна судьба. Их жизнь как будто только начинается, С истоков отрешась от суеты. Державно проявляясь, поднимаются, Таинственно круглеют животы. Себя я обделенной, нищей чувствую, Когда соседка глянет свысока На молодые годы мои лучшие, Еще не безнадежные пока. 1978 * * * Никите Я сыну пою колыбельную песню, Слипаются милые сонные глазки. Сейчас для него ненадолго исчезнет Лицо мое, голос, и песни, и ласки. А он и во сне остается со мною. И счастье, и беды мои, и надежды — Все то, что непросто зовется судьбою, В ручонках своих крепко-накрепко держит. 1980 * * * Как быстро время мчит! За ним не успеваю. Мгновения удач моих — наперечет. Как будто вслед смотрю последнему трамваю, который никогда меня, увы, не ждет. Какого-то рывка всегда мне не хватало, догнать и перегнать — азарта нет в крови. Но, может, потому душа не растеряла ни Веры, ни Надежды, ни Любви. * * * Все реже смотрят вслед мужчины, Мой взгляд стал сдержанней и строже, Не улыбаюсь беспричинно, И привлекая, и тревожа. И легкость девичья пропала, И чуть в лице поблекли краски. Все чаще я теперь устало Иду с авоськой иль с коляской. На жизнь не сетую нисколько, Люблю свой дом, ребенка, мужа. Бывает всяко: сладко, горько — Иного счастья мне не нужно. Но в тайных мыслях я повинна (Вот глупости-то в самом деле): Хочу, чтоб встречные мужчины Мне вслед восторженно глядели. 1980 * * * Еще одно лето промчалось, как поезд, Тепло и покой — позади. И снова живу, суетясь, беспокоясь, Кляня затяжные дожди. Заботы, тревоги и думы ночные О том, что вся жизнь так пройдет. И вновь проклинаю дожди затяжные И тяжкое бремя забот. ...А утром луч солнца в окно постучится. Глаза протирая со сна, Сынок улыбнется мне и удивится: «Опять наступила весна?» За тридцать лет своих Пережила немало, Три заповеди выполнив сполна: Я сына родила, И книгу написала, И посадила липу у окна. Но липа не сулит Медовый запах людям — Не отродилась и не расцвела... И книгу, может быть, Никто читать не будет... ...Но сына я для счастья родила! * * * И в тридцать так же, как и в двадцать лет, я чуда жду и верю, верю, верю: однажды счастье смело распахнет мои всегда незапертые двери. И радуют и солнце, и дожди. ... Но старые одежки не примерю: былая безмятежность позади, предчувствую разлуки и потери. И потому болит душа, болит, как в двадцать лет ни разу не болела, коль отходила легче от обид, охотнее и плакала, и пела. Сейчас не так. Боюсь грядущих бед. Пугают неизбежные утраты. ...Но счастья жду я, Как и в двадцать лет, И в чудо верю Так же, как когда-то. 1984 г Виновна я пред мамою моей, что ежечасно и ежеминутно не вспоминаю, сколько ей мучений пришлось перетерпеть, чтоб майской ранью я криком возвестила о себе. Виновна я пред мамою моей, что все свои и боли, и невзгоды я ей несу, скрывать их не умея, морщинки множа на лице любимом, которое я помню молодым. Виновна я пред мамою моей, что не прошу прощения, и все же, слезами и упреками не муча, она всегда за все меня прощает. А я себя сумею ли простить? * * * Я в жизни обжигалася так часто — На дружбе, на доверьи, на любви, Что отвести готова и от счастья Глаза настороженные свои. Наверное, мне легче не поверить, Что после одинокой маеты, Наперекор разлукам и потерям, Вновь расцветут весенние цветы. Тревожно ожидаю я подвоха, Раздумья нежеланные гоня. И оттого мне горестно и плохо, Что счастье непосильно для меня. * * * Наколдовала, напророчила Цыганка жизнь мне длинную И счастья столько, сколько хочется, Печали ж — половинные. Наколдовала, напророчила Цыганка жизнь безгрешную, А в ней и славу, море почестей И даже денег бешеных. А жизнь моя, назло пророчествам, Другая получается. И счастья нет, какого хочется, Но радости случаются. А жизнь моя, такая грешная, Без почестей обходится, И не имею денег бешеных, Но кой-какие водятся. Печали пью не половинками, Но и веселье — полностью. Жизнь напророчена мне длинная... Хоть это-то исполнится? * * * Судьба моя лукавая, Твой приговор суров: Врагов не наживала я, Но нажила врагов. Ни злоба, ни предательство Души не тяжелят, Но черные ругательства Опять в меня летят. И недруги с наветами Влезают в жизнь мою. ... Но теми обогрета я, Кого сама люблю. И пусть и не убавится Завистников и зла, Но верю, что останется Душа моя светла. * * * О, как с годами хочется покоя И равновесья в собственной душе. Но истомилось сердце маетою, И тормоза сдают на вираже. Одолевают смута и сомненье, Чем больше лет, тем беспощадней жизнь. Несет, несет житейское теченье, И на плаву — попробуй, удержись. Волна тобой распорядится вольно — Поднимет, бросит, скроет без следа. То вверх, то вниз, а сердцу больно, больно, И не привыкнуть к боли никогда. * * * (Из раннего стихотворения) Так хочется, чтоб кто-то пожалел, Устала быть разумной, деловитой, Отвлечься б от больших и малых дел, Пожить бы простодушно и открыто. И, если надо, выплакаться всласть, Все рассказав о горестях и бедах, Влюбиться, растеряться, запропасть, И яблока запретного отведать. Сорваться, негодуя и грубя, Покаяться, стать кроткою и слабой, Чтоб наконец почувствовать себя Усталой и отчаявшейся бабой. Но не пуская чувства на простор, Не жалуюсь, не плачу, не робею, Готовая дать каждому отпор. .. .Да кто ж меня, такую, пожалеет? Как бесконечна мгла вокруг — Пробиться к свету невозможно. . И одиноко стало вдруг, И так тоскливо-безнадежно. И, как засохшая лоза, Я — без надежды на спасенье. О, лучше б грянула гроза, Несущая освобожденье. От серой мглы, от черных туч И мыслей, от которых трушу, Чтобы пробился солнца луч В мою измученную душу. Всего-то: солнце и гроза. Всего-то: чуть тепла и неги. Ведь и засохшая лоза Еще способна дать побеги. Была в прошлой жизни я птицей — Не зря же летаю во сне. Но травы, и листья, и лица Отчетливо видятся мне. Чуть выше, быть может, сарайки Лечу я, объятая сном. Была в прошлой жизни не чайкой, Не ласточкой, не журавлем. А курицей, толстой и белой, Квохтала впопад-невпопад, Усердно на яйцах сидела И нянчила желтых цыплят. ...И снова я сутью куриной Живу — в сине небо не рвусь И над разъединственным сыном Встревоженной клухой трясусь. Высокой звезде не светиться Над жизнью обычной моей. ... Но курица тоже ведь птица И яйца несет для людей. Посредине двадцатого века, Посредине России самой Уголок без людей человеку Удалось отыскать, боже мой. Год за годом, как веха за вехой, Он — один. Не тревожат его Суета и мирская утеха, Деньги, слава — да мало ль чего. Он босыми ногами ступает По морозной и знойной земле. Бог пошлет — будет пища простая, Солнце глянет — пребудет в тепле. Неужель исцелиться от боли — Смуты века не ведать, не знать? ... Не понять: то ль себя обездолил, То ль, напротив, вкусил благодать? Возможно ли жить не по лжи В стране изолгавшейся этой, Где призраки и миражи Уводят от истины светлой? Где ложью пропитан эфир, Где с телеэкрана иудин Оскал ощеряется в мир? Неужто сей грех неподсуден? Неужто добро и любовь — Сплошные обман и витийство? Неужто же смоется кровь С того, кто толкнул на убийство? Кто брата на брата послал, Чтоб крепче держаться на троне? Все шире иудин оскал. Неужто не всеми он понят? Народ терпеливый, скажи... Молчание — вместо ответа. Так можно ли жить не по лжи В стране изолгавшейся этой? Октябрь 1993 г. * * * Меньше пишут о любви поэты — Все воюют — не понять зачем. Остаются песни недопеты, Скоро петь разучимся совсем. На себя всяк тянет одеяло, Позабыв про слово и строку. Да неужто розни было мало На тяжелом проклятом веку? Как постичь, что суета — пустое? Миг удачи в распрях не лови. Или вправду времечко такое? ... Только как поэту без любви?! * * * Дефицит доброты — почему же? Не хватает тепла — отчего? — У жены — для любимого мужа, У сынов — для отца своего. Появились «забытые» дети И ненужные всем старики. Видно, что-то случилось на свете, Коль на злобу мы стали легки? Только сетуем: жизнь, мол, такая, Хочешь жить, так вертеться умей. Вот и вертимся, спешно меняя Друга детства на «нужных» людей. Пробиваемся и пробиваем, Лишь бы локти острей и — вперед! И меняем, меняем, меняем: Вместо жалости — трезвый расчет. Вместо музыки — бешенство рока. Телевизор цветной — вместо книг. Не горя, потухает до срока Нашей жизни единственный миг. * * * Стало модным слово милосердие, Стало модной темой покаяние, Толковать о Боге и бессмертии Примемся мы скоро на собраниях. Только мода — дамочка капризная, У нее характер переменчивый. Что потом-то нами будет признано? Станем мы внимать чему доверчиво? Искренность по ветру не полощется, Не колотит в грудь себя с усердием. И живет не в «фондах» и не в «обществах» Истинно святое милосердие. * * * О, как нелепо я живу — Все верю, словно в божью милость: Восторжествует наяву И доброта, и справедливость. И жизнь спасется красотой. ...Но вдруг в бессилии заплачу, Что этот мир, несчастный, злой, Я не смогу переиначить. * * * О, как похоже кричали, Благословляя: «Живи», Черные птицы печали, Белые птицы любви. В вёдро летели, в ненастье, Как предсказанье судьбы, Нежные лебеди счастья, Вороны злые беды. Падали в медленном круге, Чтобы узорами лечь, Черные перья разлуки И белоснежные — встреч... 3 раздел * * * Благослови меня на разлуку, На скорбь и слезы благослови. Я принимаю печаль и муку От обещающей все любви. Я принимаю и боль, и беды, Не воскрешая в памяти вкус И аромат, и дурман победы, Что пораженьем назвать боюсь. Благослови на побег из плена, Чтоб всепрощенья отвергнув свет, Я наконец-то узнала цену Взрыву с коротким названьем «нет!» И приняла и печаль, и муку От обещающей все любви. Благослови меня на разлуку, На скорбь и слезы благослови. * * * Ты дан судьбой на что мне На радость иль беду? Забудешь — не напомню, А позовешь — приду. Замерзнешь — отогрею И поддержу в пути. Прогонишь — я сумею Без жалобы уйти. Любить не приневолю, Ни в чем не обвиню. И на другую долю Я эту не сменю. * * * Я — дерево, взращенное тобой. Спасу тебя от зноя и от града, Огнем и пеплом стану, если надо. Я — дерево, взращенное тобой. Я — песня, сотворенная тобой. Звучать готова я с утра до ночи, Или замру, коль этого захочешь. Я — песня, сотворенная тобой. Я — птица, прирученная тобой. В неволе быть мне тяжко и отрадно, А улечу, так возвращусь обратно. Я — птица, прирученная тобой. * * * На виду у всей деревни Повязала шаль с каймой, Через бабью через ревность Я пошла к тебе домой. Шла в сапожках новых, А мороз крепчал. У ворот тесовых Ты меня встречал. Снег отряхивали ветки, Под ногами снег скрипел... Вслед глядели мне соседки, Ты — в глаза мои глядел. Протянул мне руку И — невестой — в дом. Не сказал ни звука, Все слова — потом. Оглянулась напоследок: Вся деревня смотрит!.. Пусть! Ни мороза, ни соседок Я с тобою не боюсь. * * * Как обидно летом ночи коротки, Мы прощаемся с тобою у реки, Через узкий мостик я перебегу, На другом ты остаешься берегу. Не уходишь ты, а смотришь мне вослед: Оглянусь я на прощанье или нет. Оглянусь, и ты напомнишь мне опять: «Буду вечером тебя я ожидать». ...Спать осталось мне часочка полтора. За работу с первым лучиком пора. ...Я не выспалась, кружится голова, Только вечера дождусь едва-едва. Лишь стемнеет — в новом платье, налегке, Поспешу, нетерпеливая, к реке. Через узкий мостик я перебегу. Вот и снова на одном мы берегу! * * * Все было вновь. Не так, как ране, Когда по улице мы шли, И белые дома в тумане, Как сказочные корабли. И фонари, как будто свечи, В весеннем сумраке зажглись. И необычный синий вечер, И две звезды, глядящих вниз, Ветвей бессонных колыханье, Дождя неспешный разговор... Все было вновь. Не так, как ране. Так не бывало до сих пор. И я сама была, как птица, Крылата, трепетна, легка. Лишь не давала в небо взвиться Твоя надежная рука. * * * Композитору Григорию Пономаренко автору музыки к этим стихам Не дари мне сережек рубиновых, Золотого кольца не дари, Принеси лучше ягод рябиновых И ромашек на поле нарви. Ожерелье из ягод я сделаю И венок из ромашек сплету. В белом платье, от радости смелая, Я к тебе в тихий вечер приду. Принесу тебе лета цветение, Росный запах травы полевой, И улыбку, и грусть, и волнение, И любовь принесу я с собой. Дорогих мне подарков ненадобно, Мне б — звенели грибные дожди, Да цвела бы над крышею радуга, Да сказал бы ты мне: «Приходи!» * * * Шли по озябшим пестрым листьям С тобой вдвоем. С тобой вдвоем. И осени повадка лисья Уже нам виделась во всем. И были все слова излишни. Но вспоминала я потом И этот путь, совсем не ближний, И мой нахохлившийся дом. Хоть счастье было и недолгим, Но было! Было: ветер с Волги, Швырявший под ноги листы, Дождя холодного иголки, И солнца редкого осколки, И ты, и ты, и ты, и ты... * * * Ты не глядишь на мой дом, когда проходишь мимо, не то бы ты заметил сквозь редкий забор мое окно, из которого я слежу за тобой, прячась за занавеской. Ты не глядишь на мое окно, когда проходишь мимо, не то бы ты заметил сквозь прозрачную занавеску мои глаза, которые жаждут и боятся твоего взгляда. Ты не глядишь в мои глаза, когда проходишь мимо, не то бы ты заметил сквозь опущенные ресницы мою робкую надежду на то, что ты не просто так, не случайно взглянул на меня. * * * Я жила и легко, и ладно, Никому не желала зла. Почему ж вышло так нескладно — У другой тебя отняла? Полюбила я, полюбила. Но обидой своей полна, Та кляла меня и корила. Только в чем же моя вина? Нет виновных в любви — я знаю, Разве кто запретит любить? ...Отчего же беда чужая Не дает мне счастливой быть? * * * Я не могу привыкнуть к расставаньям, Наверно, не привыкну никогда. Мучительное долгое прощанье Мне кажется прощаньем навсегда. Ты улыбнешься, взяв меня за плечи, Я глаз коснусь, как будто невзначай. В который раз скажу тебе: «До встречи» Хоть хочется мне вымолвить: «Прощай». Что мне слова: «Разлука — испытанье, И для любви нужна она», когда Мучительное долгое прощанье Мне кажется прощаньем навсегда. ю. д. «Вам — телеграмма», — Больно сердце сжалось: О чем же весть — О радости, беде? Клочок бумаги — Этакая малость, А что-то круто Повернет в судьбе. Вам — телеграмма: «Приезжаю завтра». Хоть смейся, Хоть от радости реви. Два слова — Так весомо, Так внезапно, Как первое пришествие любви. «Вам — телеграмма».... Ожиданий мука Потоком мутным Уплывает прочь. Вот наконец И кончилась разлука. «Вам -^телеграмма!» ... Пережить бы ночь... ю. д. Тебя ревную я к друзьям — К мужскому спаянному кругу, В котором вы верны друг другу, А для меня нет места там. Тебя ревную я к друзьям. Ревную к женщинам другим, Они знакомы мне едва ли, Но назовут иль называли Когда-нибудь тебя своим. Ревную к женщинам другим. Ревную к прошлому тебя. И эта ревность, как расплата, За то, что я сама когда-то Другому вверила себя. Ревную к прошлому тебя. * * * Ты уйдешь от меня навсегда -Что я значу? Но в реке зарябится вода, Как заплачет. На деревьях пожухнет листва, Затоскует. Виновато прошепчешь слова Про другую. Про любовь, про напасть, про беду, Про прощенье. Не дождешься! Сама я уйду Во спасенье. Ни упрека не брошу, прозрев, Ни угрозы. ...Тихо падают листья с дерев, Словно слезы. * * * Мои губы шепчут: «Уйди!» Мое сердце кричит: «Постой! Без тебя лишь мрак впереди, Без тебя и дом мой пустой». Мои губы шепчут: «Забудь». Мое сердце кричит: «Не смей! Без тебя так тяжел мой путь, Без тебя мне больней, трудней». И опять — одной горевать. Потому что в ночной тиши Легче шепот мой услыхать, Чем отчаянный крик души. * * * Не виня, не прощая И уже не любя, Я одна уезжаю От тебя. От себя. Уезжаю поспешно, Без прощаний и слез. И ржавеет валежник Под ногами берез. И поземкою мчится За вагоном февраль. Ничего не случится. Что случилось — не жаль. Я сойду на конечной, Спохвачусь, не скорбя, Что отныне навечно Потеряла тебя. Не ликуя нимало, Первый раз не солгу: От тебя убежала. От себя — не смогу. * * * Сквозь слезы и пургу В твой горький час приду, Утешу, как смогу, И отведу беду. Затихнет боль. И крик Не разорвет груди... Но в твой счастливый миг Я не приду. Не жди. * * * Не говори мне о любви, Поверь — мне этих слов не надо, Ведь губы властные твои Мне и сегодня, как награда. Сейчас ты веришь сам тому, О чем шептал мне угорело... Все потому, что ты в плену У губ моих, у рук, у тела. Но знаю: стоит только лишь Моим рукам вдруг разомкнуться, Ты что-то скажешь иль смолчишь, И все ж уйдешь, чтоб не вернуться. И мне тебя не удержать Ни словом ласковым, ни взглядом. Зачем же ты твердишь опять Мне о любви?.. Прошу — не надо. * * * Нас с тобой расстоянья сближают. Отчужденья суровая нить Разрывается. Ты уезжаешь. Без тебя мне в разлуке грустить. Мы с тобой понимаем друг друга В ожиданьи ликующих встреч. Только то, что дала нам разлука, Почему-то не можем сберечь. Недомолвки, обиды, досада — Эти ноши совсем не легки. ...Все, как прежде. Мы вместе. Мы рядом. Как опять мы с тобой далеки. * * * Чужая женщина смотрела На профиль, мне одной знакомый. Чужая женщина ласкала Колечки тонкие волос. А я уже давно не пела И не хозяйничала дома, И у меня осталось мало Улыбки, нежности и слез. Чужая женщина смеялась, В свою удачу веря свято. Чужая женщина рыдала В предощущении утрат. А в том, что я одна осталась, Она была не виновата. А в том, что слез уже не стало, Был даже ты не виноват. * * * Мы ничего не будем говорить, Сейчас для нас в молчании отрада, И потому прервавшуюся нить Беседы лишней связывать не надо. Дай руку мне. Как пальцы холодны... В глаза взгляни—во взгляде та же стужа.. Кого винить, коль нет ничьей вины? Ты не проси прощения. Не нужно. Погас костер, нас гревший много лет, Его огонь не подменить словами. ... Я ухожу. Ты долго смотришь вслед Нежданно потеплевшими глазами. * * * А мне ничего не надо: Ни слова его, ни взгляда, Ни памяти, ни веселья, Ни свадьбы, ни новоселья. Лишь знать, что живет на свете, Что солнце одно нам светит, Что видеть могу порою, Что счастлив он с той, другою... * * * Разлюбил... Значит, я виновата. Не пеняю незрячей судьбе, Хоть платить мне немалую плату За уверенность злую в себе. Я считала — навеки пленила, Своей доле пожизненно рад. Проглядела, как стала постылой. Кто же, кроме меня, виноват? * * * И ночью дверь не запирала, И все надеялась: придешь. А под окном сирень шептала: «Напрасно ждешь. Напрасно ждешь». Стерпеть обиду не сумела -Сломала дымную сирень. И долго горестно смотрела На обезглавленную тень. (Из раннего) Отвыкаю от губ твоих, Отвыкаю от глаз, Я безмолвно и больно Другого целую И бледнею от мысли, Что, может, сейчас Там, вдали от меня, Ты целуешь другую. * * * И снова я зайду в свой дом - Он будет одинок. В почтовый ящик загляну — Подразнит пустотой. И снова я пойму, что мир Бессмысленно жесток, Ведь в нем живем и ты, и я, Но нет тебя со мной. * * * Я для тебя не стала близкой, Надежды тают, как туман. Я все еще храню записки, Где слово каждое — обман. И вопреки рассудку, верю Я во спасительную ложь, Что ты мои откроешь двери И навсегда ко мне придешь. Жду тебя каждый миг И боюсь — больше встречи не будет, Ожиданий напрасность Давно уже я поняла. Распрощались с тобой, Разошлись, как случайные люди, У нас разное все: Устремленья, привычки, дела. Но смириться душа С этой мыслью простою не хочет, Хоть рассудок ее Обстоятельно, трезво постиг. ...За окошком дожди Одиночество горько пророчат. Так зачем же я жду Каждый день, Каждый час, Каждый миг? * * * Когда-нибудь судьба сведет друг с другом, чтоб в горести минувшей помолчать. И как всегда, мою возьмешь ты руку, чтобы ее, склонясь, поцеловать. И растерявшись, спросишь через силу: —Ждала меня? —Наверное, ждала... —Простила? —Ну, конечно же, простила. Легко прощать, когда любовь прошла. * * * Полжизни почти пролегло между нами — Мы встретились снова. И он виноватыми смотрит глазами, Не вымолвив слова. Я знаю, за что виноватым считает Себя, невиновный. Растерянно взгляд мой неробкий встречает, Спокойный и ровный. Наслышан: не выпало складной мне доли, Да вот — беспечальна. И он улыбается волей-неволей: «Ну, как, все нормально?» «Конечно, нормально». И все ж не решится С довольною мною Так просто, как с другом своим, поделиться, Что счастлив с другою. * * * Наши встречи, словно снег в апреле, Наши встречи, как декабрьский дождь. Песни — те, что вовремя не спели, Уж теперь, наверно, не споешь. Слишком быстро тает снег в апреле, Леденеет дождик в декабре... Наши встречи просто не успели Стать росой на утренней заре. м. Мы расстаемся под крик журавлиный И под шептание пестрой листвы, И под мерцание зрелой рябины. Прочь безвозвратно уходите Вы. Сутуловатый и седоволосый, Спрятав глаза, не подняв головы, Кутая в шарф и морщины, и слезы, Прочь безвозвратно уходите Вы. Крикнула я бы, вослед побежала, Не убоявшись досужей молвы. Но...- я родиться на свет опоздала. Прочь безвозвратно уходите Вы. Уложились листья узорами, Засветились под солнцем ласковым.. И слились небеса с узорами, И смешались правда со сказкою. То ли лето вернуться вздумало, То ли осень так забавляется, То ли я совсем уж безумная, То ль желанья мои сбываются. Паутинки к дереву ластятся И к лицу припадают вкрадчиво. То смеется мне, а то плачется, То несчастна я, то удачлива. Рыжий ветер шепчет безжалостно: «Ты не верь: это лето ложное. Не вернется пора желанная, И не сбудется невозможное». * * * На судьбу тебе пожалуюсь, Никого не обвиня. Пожалей меня, пожалуйста, Приголубь, утешь меня. Я заплачу с облегчением Тихо-тихо иль навзрыд. Ты спаси меня терпением От напастей и обид. Не святую, не безгрешную И не верящую в рай, Исцели меня надеждою, В доброту поверить дай. Не унизить сердце жалостью, Без сочувствия больней. Пожалей меня, пожалуйста, Если можешь, пожалей. Еще не сгорела черемуха, Уже задымилась сирень. Кудрявый Амурчик без промаха Охоту ведет каждый день. И полнится мукою сладкою Пронзенное сердце. И вновь Ночами, от мужа украдкою, Пишу я стихи про любовь. * * * С тобой — как будто на качели: То вверх — захватывает дух! То вниз качели полетели — И разом жар в груди потух. От безысходности до счастья — Лишь взмах один. И так щемит Душа от нежности и страсти, От подозрений и обид. То вверх, то вниз — да что ж такое? Прошу: качель останови. Мне б — хоть немножечко покоя, Не исцеляясь от любви. * * * Мне — как будто восемнадцать Вешней юности расцвет. Обожаю целоваться. А ведь бабе сорок лет! Маюсь майскими ночами, Плачу, глупая, навзрыд, То ликую, то — в печали, То терзаюсь от обид. И тревожусь, и ревную, И боюсь, что быть беде. И целую, и целую, Растворялся в тебе. * * * Закружились, светлы и горьки, Дни в неистовой замяти. Но стучали ее каблучки В его сердце и памяти. Закрутили заботы, дела — Близок был к исцелению. В сны взяла и пришла, Без надежд на спасение. На коленях другой, неродной, Спрятал голову грешную. И увидел единственной, той, Он глаза безутешные. 4 раздел * * * Запомнилась мне женщина одна — Была строга, суха и некрасива, Но хорошела на глазах она, Когда траву размашисто косила. Не замечал никто ее нигде, Пока вдруг не увидели в работе. ...Так птица, неприметная в гнезде, Прекрасною становится в полете. * * * Две остановки ехала в трамвае Та женщина со взглядом озорным, Счастливая, весенне-молодая, Улыбчивая, волосы, как дым. Вошла она, и сразу посветлело, И даже лысый седоусый дед Воскликнул, улыбаясь ошалело: «Эх, где мои, хотя бы сорок лет!» От взглядов еще больше хорошея, Дарила эта женщина в ответ И красотой, и юностью своею Тепло и радость, доброту и свет. Всего две остановки — капля, малость. Входили люди. Ехал кто куда. Она сошла. А теплота осталась. Бывает же такое иногда. Было три мужа у бабки Настасьи: Павел, Прокопий и дед Никодим. Первый утоп. А второй в одночасье Помер от сердца совсем молодым. С третьим сошлась—уж под пенсию дело. Жили, как люди, без ссор и без драк. Да перебрал Никодим... Проглядела. Выпить-то старый был не дурак. Было три мужа у бабки Настасьи, Дети и внуки остались от них. Но отчего-то ей помнится Вася, Вася Наседкин — ни муж, ни жених. Просто однажды, в февральскую стужу, В город на розвальнях ехала с ним... Было у бабки Настасьи три мужа: Павел, Прокопий да дед Никодим. По клеверу бежала босиком, Жгли росы ее ноги загорелые, Была такою безрассудно-смелою, Какой не будет никогда потом. Твердил ее любимый невпопад: «Ведь, правда, правда, все переиначится?!» Она не раз безудержно расплачется, Таким счастливым вспомнив этот взгляд. Как пахнул клевер! Стыла неба синь, И были руки, нежные и властные, И были слезы, и слова напрасные... ...Пытливо смотрят муж ее и сын. Их разлучить? Оставить этот дом? Какой же вдруг беды чуть не наделала. ... Нет, не она — та безрассудно-смелая, Бежавшая по росам босиком. * * * На стене портрет в овальной раме: Девушка с лучистыми глазами, Удивленье в них и ожиданье, Горя благодатное незнанье. Щурится старик подслеповато, Не отводит от портрета взгляда, Выпрямляет сгорбленную спину — Не старик. Чуть пожилой мужчина. Улыбаясь ласково и кротко, Реденькую трогает бородку И — жене своей: «Скажи на милость, Вроде ты ничуть не изменилась, Не поверить, что большие внуки...» И целует сухонькие руки Бабушке с седыми волосами, С юными лучистыми глазами. * * * У тети Маши полон дом детей — Чумазые вихрастые мальчишки, Подвижные и озорные слишком, Хлопот немало доставляют ей. Издерганная вечной суетой, Завидует соседке тетя Маша: «Какая я — кладут в могилу краше. Куда уж мне до крали до такой». А у соседки затуманен взгляд, Когда она, неловко и украдкой, Со лба сдувая дымчатую прядку, Ласкает .тети Машиных ребят... * * * Вошел в квартиру, как чужой, Не сняв плаща, застыл у двери: «Прости... Я ухожу к другой... Люблю... Сначала сам не верил...» Он жалко поднял воротник, Как защищаясь от ненастья, И ждал, что будут слезы, крик, А услыхал: «Какое счастье... И у меня давно другой, Не знала, как тебе признаться. Живи спокойно, дорогой, Теперь нам нечего бояться». ...Он шел, уставя в землю взгляд, Душила горечь униженья, И почему-то был не рад Желанному освобожденью. Ведь он все время верил той, Что ежедневно предавала... В квартире, темной и глухой, Так страшно женщина рыдала. * * * — Чай, придешь ко мне в гости, Ирина, - Приглашала старушка-соседка, — Угощу самой спелой малиной, Самой свеженькой, прямо с ветки. Из подполья винца тебе выну, Самодельного — ты не пивала, Расскажу про внучат и про сына, Да как в девках гуляла бывало. Ты не думай, я помню немало, Может быть, для стиха пригодится. Вон, как бабку свою расписала, Чай, теперь перед всеми гордится. Я пришла. Сладко пахла малина. А вино из рябины горчило. И старушка-соседка про сына И про жизнь про свою говорила. И хмелея, протяжно запела, А потом неожиданно стихла И сказала: «Такое вот дело... Написала бы все-таки стих-то. В жизни, видишь ты, всяко бывает...» Помолчала. Добавила тише: «Вдруг да сын невзначай прочитает, Уж тогда, знамо дело, напишет...» Ах, Настасья, ты, Настасья, Сладок, нет ли муж чужой? У ворованного счастья Вкус отчаянный, хмельной. Губы зрелые медовы, Руки белые — вразлет. Ненасытно и бедово Настя мед тягучий пьет. Ничего, что пьет украдкой, Лучше, что ль, когда одна? А семья его — в порядке, Мужем хвалится жена. Не судите, злые люди, Бабий век вот-вот пройдет, От жены-то не убудет, Насте чуть перепадет. Ах, Настасья, ты, Настасья, Успокаивай себя. Слишком долго ты без счастья, Слишком долго — не любя. А теперь-то — ох, как сладко, Ох, как жарко — не застынь. ...Мед, что Настя пьет украдкой, Превращается в полынь. * * * Два одиноких человека Решили жить одной судьбой, Ведь так положено от века: Не «ты да я», а «мы с тобой». Но только вот ее печали Не стали для него близки, И больно делалось едва ли Ей от его немой тоски. Ни радость общею не стала, Ни грусть — одною на двоих. И так тепла недоставало Пустынному жилищу их. ...Судьба отсчитывает сроки — Уж скоро листья полетят. Живут вдвоем и — одиноки. ... «Нашли друг друга», — говорят. * * * У той старушки мужа нет и сына — Один лишь черный одряхлевший кот Да жирная нелепая гусыня, Которая яиц-то не несет. Кого винить, коль в жизни так случилось: С котом, с гусыней век свой доживать. Что было — сплыло, помнилось — забылось, Что не сбылось, тому и не бывать. В домишке ветхом, как сама, и ныне Старушка неприметная живет. Живет, пока бьет крыльями гусыня, Пока мяучит желтоглазый кот. * * * Без передышки падал дождь, Деревья пригибая круто, И торопившая минуты, До нитки вымокшая, все ж Шептала женщина: «Придешь». Тревога, острая, как нож, Вонзилась в сердце больно, слепо, И понимая: ждать нелепо, Безумно, безрассудно, все ж Шептала женщина: «Придешь». Устав, угомонился дождь, Деревья распрямили плечи, И только ей не стало легче В предчувствии беды, но все ж Шептала женщина: «Придешь». Судьба, ты горести не множь, Пускай и в вёдро и в ненастье, Мольбам отчаянным подвластен, Приходит, утверждая счастье И отвергая зло и ложь, Тот, кому женщина: «Придешь», Шептала. Ту женщину бросил мужчина. Предательства цепь продолжая, Она отказалась от сына, Ушла от него, как чужая. Пока малышу неизвестно, Что с первой минуты рожденья Ему уготовано место Стать з подлой цепи продолженьем. Обида, как рана сквозная, Позднее его растревожит, И цепь одиночества злая На нем не замкнется, быть может... С утра на рынке с огурцами, с редькой, Торгуется: «Дешевле не отдам». У ней и покупают очень редко — Цена-то дорогая огурцам. Все распродав, расходятся торговки, Она сидит, ссутулившись, одна, И отдает и редьку по дешевке, И огурцы — какая им цена? Потом бредет понуро, неохотно, В свой безотрадный, бесприютный дом, Где в черных рамках маленькие фото Тускнеют над обеденным столом. Пьет поздний чай вприкуску с рафинадом Нехитрый ужин. Он же и обед. Скорее спать. Ведь завтра снова надо Вставать чуть свет. * * * Сносили дом. Не дом — избушку На курьих ножках. Прижав к груди своей, Старушка Держала кошку. И плакала. Дрожали руки — Нет с ними сладу. А тракторист ворчал: «Старухи! Чего им надо? Въезжаешь в новый дом, бабуля! Наплюй на рухлядь». Сидела старая на стуле. Дрожали руки. Надежды на бессмертье не осталось, Удачи пролетели стороной, Вселились в душу злоба и усталость; А в дом — лишь пустота и непокой. И зависть, зависть — к молодости, силе, К таланту и семейному гнезду. И мутные заботы погасили Ее неповторимую звезду. ...Не дай мне Бог такую же судьбину, Убереги от злобы, нелюбви. Что до бессмертья... Завещаю сыну Я строки безыскусные свои. Она была актрисой эпизода, Невидной, неизвестной, заменимой. И таяли надежды год от года Сыграть Джульетту, Софью или Нину. Ни красоты, ни режиссера-мужа, Ни пробивной, берущей штурмом силы. Ей даже звучный голос был не нужен — На сцену бессловесной выходила. Она уйти пыталась из театра, Уйти, обиде собственной в угоду. Но возвратилась все-таки обратно. Но оказалась мнимою свобода. Как ненавистна ей своя работа. И как любима, как необходима. ... Она была актрисой эпизода, Невидной, неизвестной, заменимой. Наташа, Таша, Натали, Наталья Гончарова, Душа у Пушкина болит, Скажите хоть полслова. Неужто этот странный взгляд, Который ускользает (Иль на любимых так глядят?), Блаженство обещает? Наташа, Таша, Натали, Ах, Пушкина Наталья, Какие силы вас свели И напрочно связали? Шесть лет отпущено судьбой — Не рано ль жизнь итожить? А если б вверился другой, Быть может, дольше б прожил? Наташа, Таша, Натали, Наталья Николавна От света шумного вдали Живет на Полотняном. Мать и вдова. Вдова и мать. Сама почти девчонка. Ее уже не величать Расейским словом «женка». Наташа, Таша, Натали, Наталия Ланская. Спокойный и прекрасный лик Другого взор ласкает... Поэт опальный... Генерал... А со вторым полегче? ... Наталия, окончен бал. Погасли тихо свечи. * * * Мужчины жалуют вниманьем. В новинку ли тебе, мой друг, Их восхищенье, обожанье И нетерпенье глаз и рук. Твой взор замечен, жест отмечен, Но как судьбу благодарить За то, что ноги, грудь и плечи Сумели душу заслонить? Ей в упаковке симпатичной, Как птице, пойманной в силки. ... Но взгляды жадные привычны, Но речи льстивые легки. Из плена вырваться попытка Ненужной кажется уже. Вновь демонстрируешь улыбку, Сама не вспомнив о душе. (шутка) Целый день для милой Мани Бегал Вася за водой. И теперь идет от бани Дух березовый, парной. Употела молодица. Под прикрытьем длинных кос Выбегает прохладиться С пару прямо на мороз. Тело жаркое остудит Встречный ветер. Благодать! Уж едва ли кто осудит, Видя этакую стать. Маня мыться не устанет И с мороза — снова в пар! Ну, а дома Вася ставит Для хозяйки самовар. Ждет румяную из бани, Но не клеятся дела: Почему-то нынче Маня Спину мыть не позвала. 5 раздел Чисто Советское убийство Свою жену Федор любил безумно. Иного слова не подберешь. Еще более безумной была его рев-ность. И не то, чтобы она повод давала, а вот ревновал и все. По гороскопу он был Раком, а Раки — они все такие — ревнивые и подозрительные. Да, умом он понимал, что Лялька ему верна, а вот с сердцем сладить не мог. Да и как с ним сладишь, если мужики с нескрываемым бесстыдством на нее пялились, даже когда законный муж рядом шел. Нет, она на эти взгляды внимания не обраща-ла. Как будто. Но он же чувствовал, что только вида не подавала, а сама купалась в этих взглядах, упивалась ими, а иногда даже торжествующей улыбки скрыть не могла. А изменять — не изменя-ла, знала, что убьет. Он ей однажды так и сказал: «Узнаю что — убью». Любила ли она его? Любила. Сначала. И ревность его сперва удовольствие доставляла. Ревнует — значит любит. Все знают. Потом это начало раздражать. Даже не столько само его чувство, сколь-ко неумение или нежелание держать свои эмоции в себе. Ему все подозрения и переживания обя-зательно надо было вылить на ее бедную голову. Сначала Лялька посмеивалась, потом начала ог-рызаться, скандалы стали привычным делом. Когда он пригрозил: «Узнаю что — убью», со стра-хом подумала: «А ведь и вправду убьет». А на примете уже был один, молодой, неженатый. Ляль-ке только тридцать стукнуло (самый расцвет), Федору — сорок, а тому — всего двадцать пять. Правда, из молодых, да ранний. К Ляльке клинья подбивал решительно, плевать хотел, что старше его и замужем. И она чувствовала — не устоит. Только страх перед мужем сдерживал. Иногда ей мечталось: хоть бы врезался в кого-нибудь (Федор шофером работал), не убился бы, так в тюрьму попал. Ах, как хотелось ей свободы. Детей у них не было, Федор со своей ревностью за семь лет семейной жизни вконец осточертел ей, но о разводе нельзя было и заикнуться. План избавления у нее созрел случайно. Жили они в коммунальной квартире, которую, кроме них, заселяли еще две семьи и две одиночки. С одной из них, бабкой Глафирой, Лялька дружила. Од-нажды зашла к ней чайку попить, а бабка принялась про жизнь расспрашивать: почему детей нет да любит ли Федор. — Да любит, баба Глаша, но уж больно ревнивый, житья нет. — Но вроде не колотит... — Колотить не колотит, а убить обещался. — Ты гляди... Он может. Иногда как набычится, как глянет исподлобья — мороз по -коже. Ты уж хвостом-то не крути. И вдруг у Ляльки мелькнула мысль: а может не дожидаться, пока убьет, а до того от него изба-виться? И так засело в мозгу, что день и ночь свербило. И стала .Лялька всем подряд рассказывать, что Федор убить ее грозится. А по отношению к нему сделалась такой резкой, такой строптивой, что однажды и правда от мужа получила. Да не рассчитал Федор богатырской силы — до крово-подтека вдарил. Зарыдала Лялька и бросилась к бабке Глафире: — Спаси от изверга — убьет! Федор за нею прибежал, в ногах валялся, обещал: — Пальцем больше никогда не трону. А когда уехал в командировку, Лялька, недолго думая, сорвалась, ничего не взяв, и с двадцатипя-тилетним ухажером укатила. Тот хоть с работы уволился, а она — нет. Пусть думают — пропала. Вернулся Федор через неделю — жены нет. К ее матери ринулся — нету, к подругам — нету. Бре-дет — темнее тучи. Бабка Глафира из комнаты нос высунула: — Приехал, голубчик? А Лялечка где? — У матери, — буркнул. Да враз и забыл, что сказал, другой соседке ответил: в командировку уехала. День Ляльки нет, неделю нет. Решил в милицию заявить, да соседи его опередили — не просто заявили, а показали: он сам жену убил. На суде все подтвердили: бил и убить собирался. Да припомнили, что после ее пропажи одним говорил одно, другим — другое. Наш «самый гуманный суд» не внял ни тому, что подозреваемый в содеянном так и не сознался, ни тому, что труп не был найден, — засадили Федора на семь лет. Сказали, чтобы радовался — мало получил. И просидел Феденька от звонка до звонка. На четвертом году переписываться с женщиной стал. Наталья Ивановна ее звали, такие душевные письма писала. К ней из заключения и поехал. Поже-нились. Ему было 47, ей — 40, а двоих детей ему родила. Лялька его все время убеждала, что от него детей быть не может, потому что в ракетных войсках служил. И он, дурак, верил. Прожили «молодые» три года, два пацана подрастали: Пашке — два, Сашке — год. Привязался Федор к Наталье, полюбил. Только любовь не такая, как к Ляльке, — спокойная, без ревности. Может, потому, что сам немного поумнел, может, потому, что знал: Наталье уж точно не до му-жиков — то с пузом ходит, то с детьми нянчится, а собой — тоже ничего, располнела, правда, по-сле родов, но некоторым нравится. Так вот, через три года совместной жизни потянуло его на родину, сорвал он Наталью с детьми с насиженного места, прикатили — благо жить было где — мать на старости лет одна в пятистен-ном доме осталась. Федор по-прежнему шоферил, о семье изо всех сил пекся. Однажды, получив получку и накупив гостинцев, собирался подрулить к дому да ребят немного покатать, как вдруг видит из окна кабины: идет... Лялька. Глазам не поверил. Лялька! И все такая же. По лицу, может, и видно, что к сорока, а фигура девчоночья. Идет независимой походочкой, а мужики, как и десять лет назад, пялятся. Подрулил Федор к тротуару, выскочил. Лялька отшатну-лась, побелела, а потом ничего — пришла в себя, разулыбалась: — Привет, Федя. Я все про тебя знаю, про твою счастливую семейную жизнь. Улыбнулся Федор: — Садись, покатаю. Ты мне про свою счастливую жизнь расскажешь. Едут, болтают. У Федора в душе ни любви, ни ненависти — все прошло. Даже жалость к Ляльке появилась: хороша-то хороша, да ведь одна — ни мужа, ни детей. Толку-то от ее красоты. Она видит, что он на нее жалостливо посматривает, так всплакнула даже: — Ох, Феденька, а ведь мы с тобой хорошо жили. По простоте душевной и выложила, как сама его под тюрьму подвела. Вспомнил Федор семь лет на нарах, такое его зло разобрало, что остановил он машину возле лесной опушки, выволок Ляль-ку за волосы и вдарил башкой о пень. И опять силы не рассчитал. Она и охнуть не успела, как все было кончено. Напугался Федор до смерти. Так и бросил ее на опушке, сел в машину и погнал. Приехал домой, гостинцы раздает, а сам трясется весь. Наталья всполошилась: — Что с тобой, на тебе лица нет?! А он: — Тороплюсь очень, в срочную командировку послали, скоро не ждите. На базу приехал, отпуск за свой счет выпросил и укатил в Архангельск, где у него дружок-сокамерник жил. Все как на духу ему выложил, совета спрашивает: куда податься, чтобы не на-шли? А тот ему в ответ: — Ты чего, полудурок что ли? Чего тебе скрываться? Поезжай к Сашке, Пашке да Наташке и жи-ви спокойно. Ты уже семь лет отсидел. За что? За убийство своей б... А второй раз за одно и то же не сажают. — А ведь и правда, — дошло до Федора. — Я ведь за то и сидел, что только сейчас сделал. Отлегло от сердца. Напоил кореша на радости и домой вернулся. ...Через три дня Федора забрали. До сих пор сидит. Райка Райка была непутевой. Таких, как она, обычно называют непечатным словом, которое частенько прилипает навсегда. Она знала, что о ней говорят, но только посмеивалась и бесшабашно махала рукой: «Пусть!» Она была вызывающе бесстыдной. Очередной ее хахаль обалдело моргал глазами, когда она, дол-го не раздумывая, сбрасывала с себя все до последней ниточки, даже ничуть не порозовев от сму-щения. А собственно, чего ей было стесняться? Смуглой гладкой кожи? Груди, которой позавидо-вала бы и Венера Милосская? Упругого живота? Она знала, что хороша. Поэтому наготы своей не стыдилась и в объятья новой «жертвы» шла бесстрашно. Ее поцелуи сводили с ума, ласки были неистовы. Затянувшееся девичество взорвалось неожиданной страстью, ненасытностью. Истоско-вавшись по нежности, она стала отдавать себя далеко не избранным. А мужики к ней так и липли, слетались, словно мухи на мед. Пик ее бурной жизни приходился на лето. Местом «охоты» был пляж, на котором Райка чувствовала себя королевой. Стройная, загоре-лая, в белом купальнике, который еще больше подчеркивал гладкую смуглость кожи и прикрывал только то, что уж никак нельзя открыть, легко ступая на носках, чтобы ноги казались еще длиннее, она прохаживалась по берегу и удовлетворенно замечала: все смотрят только на нее. И если она захочет, то уйдет с пляжа с тем блондином в очках, или с тем поджарым усачом, или с солидным дяденькой, который годится в отцы. А вот зимой Райка хандрила. В стужу декольтированное платье не наденешь, поэтому зимой она была, как все. И даже похуже некоторых. Купить шикарную шубу или экстравагантную дубленку было не по карману — приходилось довольствоваться простеньким пальтецом с песцовым ворот-ником и шапкой из искусственного меха. К тому же Райка не выносила холода, лицо ее на-морозе становилось бледно-зеленым, а нос краснел. На работе покрасоваться было не перед кем — кол-лектив бабий, ходить на танцы — возраст вышел. Так что зимой круг поклонников заметно сужал-ся. И Райка тосковала. Но тосковала не по мужским объятьям, а по ребенку, которому она не по-зволила появиться на свет. Частенько она плакала тайком и чувствовала себя очень несчастной. В один из таких припадков тоски Райка, неожиданно для знакомых, родственников и самой себя, вышла замуж. — Везет же шлюхам, — говорили завистники, — такого парня отхватила. Парень действительно был хоть куда — красавец и со звездами на погонах. Он с седьмого класса любил Райку безответной любовью (на одноклассников она внимания не обращала), пытался ей писать и из училища, и с места службы, но ответа ни разу не получил. И вот приехал в родные места и зашел к ней. Увидел и обомлел: была красивая, а стала необыкно-венная. Стояла перед ним в летнем тесноватом халатике, высоко открывавшем голые коленки, и улыбалась, блестя зубами, которых, казалось,..'было раза в два больше, чем положено: — Кого я вижу? Лешенька пожаловал! А глаза были тоскливые-тоскливые, и Алексей вдруг ощутил, что совсем ей не весело, и бравада ее напускная, и лет ей столько же, сколько ему — двадцать семь. И неожиданно вырвалось затаенное: — Рая, выходи за меня замуж. Лицо Райки побледнело, улыбка исчезла, карие глаза превратились в черные. Леша испугался: «Что я говорю, дурак», а она спросила тихо: — Ты серьезно, Леша? Всяких слов наслышалась от мужиков, от иных — голова кругом шла, но такой вот простой фразы из четырех слов: «Выходи за меня замуж», ни разу ни от кого не слышала, поэтому и напугалась сначала, поэтому и не поверила. А он: — Да, серьезно. — А ты разве ничего про меня не слышал? — И не собираюсь слушать. Я люблю тебя. ...Со свадьбой не задолили. Уехали молодые на север, зажили своим домом. Сказал бы кто-нибудь Райке, что она выйдет за муж за Лешку, — может, и поверила бы. Но если бы кто-то предположил, что полюбит его — на смех бы подняла. А ведь полюбила. Так полюбила, что и думать ни о чем больше не могла — один Леша в голове. Представляла раньше семейную жизнь скучной, а она такой радостной оказалась! Разве можно было с чем-то другим сравнить те счастливые минуты, когда колдовала над обедом, всякий раз пытаясь удивить своего неприхотливого к еде мужа, и краснела от удовольствия, когда он хвалил стряпню ее, и гладила его рубашки, и ждала до глубокой ночи его со службы, и стелила постель, и обнимала, усталого, и замирала на груди его. Но чем больше привязывалась Райка к мужу, тем мучительней становилось от сознания прошлой греховности. И не было дня, чтобы она не казнила себя, не вспоминала со стыдом своей легко-мысленности в той жизни, которая была до замужества. Леша ни разу ее ни о чем не спросил, ни в чем не упрекнул, для него не существовало ее прошлое. Для нее же оно было проклятьем и не давало быть по-настоящему счастливой. Искуплением грехов своих Райка считала рождение дочери. Этот день; 23 февраля (как раз на мужнин праздник подгадала), был страшно долгим и мучительным. С утра и почти до полуночи тело терзала невыносимая боль, от которой совершенно некуда было деться, и были в кровь иску-саны губы, не позволявшие вырываться наружу стонам, и казалось, она /не выдержит всего этого и умрет. А когда все закончилось, и ей показали крохотного ребенка со сморщенным' красным личиком, ей стало так спокойно, так хорошо, что она заплакала. — Что с тобой,—испугалась акушерка,— сына, что ли хотели? Так и не поняла, что слезы эти от счастья. Но когда Раиса впервые после роддома зашла в ванную и увидела себя голую в зеркале, она при-шла в ужас — такой показалась себе безобразной. Ее рыдания напугали Алексея. Он чуть дверь в ванную не выломал. Долго допытывался, в чем дело, а когда она призналась в причине своих слез, рассмеялся и сказал: — Какая же ты дуреха. Неужели не понимаешь, что для меня еще прекраснее стала. И помолчав, полушутливо добавил: — Или ты хочешь не только мне нравиться? — Что ты? — испуганно встрепенулась Раиса. — Только тебе. А сама подумала с какой-то мстительностью, словно и не о себе: «Всегда бы была такой, так не фигуряла бы по пляжам». А он целовал ее мокрые глаза и твердил, что любит ее еще больше, чем прежде. — Ты себе представить не можешь, как я тебе благодарен за все: что уехала со мной, что такую дочь мне родила. Он наклонился над детской кроваткой: — Она будет такой же красавицей, как и ты. Раиса тоже посмотрела на спящую дочурку. Ее личико все еще было красненьким и совсем некра-сивым. Леша переводил взгляд с дочки на жену и улыбался ласково. А Раиса, сияя глазами и зубами, неожиданно ощутила страх от пришедшей в голову мысли, что не заслужила она столь большого счастья и оно может оборваться. На миг, помрачнев лицом, отогна-ла неприятное прочь, опять разулыбалась, зараженная радостью мужа. В этот вечер она еще не подозревала, что отныне страх будет сопутствовать ее счастью всегда, всегда она будет ждать от жизни чего-то непоправимо-жестокого, и будет ругать себя за черные мысли, подавлять их, но они будут преследовать ее, подобно тучам, которые упорно не хотят, чтобы небо было чистым и яс-ным. И стоило жить… В десятом классе, когда мы проходили Маяковского, учительница предложила почитать стихи поэта. Головы одноклассников повернулись в мою сторону — все уже привыкли, что я читаю сти-хи на каждом уроке литературы. И на этот раз я не обманула ожиданий и прочитала «Хорошее отношение к лошадям». — Как всегда, отлично, — сказала Ксения Петровна, когда я закончила, и, внимательно посмотрев на меня, спросила: — А почему ты прочитала именно это стихотворение? — Так просто. Оно мне нравится. — А я помню, как его читал твой отец. Он прекрасно читал. — Ксения Петровна вздохнула и до-бавила: — Впрочем, ты, конечно, не можешь этого помнить, ты была маленькой. Нет, я помнила тоже. Мой отец умер во время летних каникул, когда мы с бабушкой гостили у моей тетки. Однажды утром я проснулась, бабушки дома не было. — Тетя Люся, а где баба? Тетка на меня как-то странно посмотрела и не сразу ответила: — Вчера позвонили... заболел твой папа... ей пришлось уехать. Это известие меня не взволновало: заболел — поправится, я сама часто болела и — ничего, тем более — в школу ходить не надо, но без бабушки было скучно, и я сказала: — Я тоже хочу домой. — Поедем послезавтра, — пообещала тетка и погладила меня по голове. ...Через день мы ехали в автобусе. Я смотрела в окно на меняющиеся каждое мгновение картинки: стадо коров и пруд с гусями, сельское кладбище и играющие дети. Я так увлеклась (мне редко приходилось ездить), что не заметила, как у тетки покраснел вздернутый нос и выпуклые серые глаза подозрительно заблестели. Когда мы уже подъезжали к дому, тетя Люся дрогнувшим голосом сказала: — Танечка, твой папа попал в аварию. Недовольная, что меня оторвали от окна, я передернула плечами и равнодушно произнесла: — Ну и что? — Как что? — тетка растерялась. — Ведь совсем... — Как это... совсем? — я оторопела. — Насмерть, что ли? — Да... — она заплакала. Я смотрела на нее недоумевающе и не верила услышанному. Несколько дней назад отец провожал нас с бабушкой на вокзал, шутил, смеялся, поцеловал меня на прощание, я еще щеку после вытер-ла, потому что терпеть не могла целоваться, и вдруг он умер. Неужели такое может быть? Дома было много народу, знакомые и незнакомые. Мать, в черном платке, не похожая на себя, сидела на стуле, на меля она даже не взглянула, вроде бы и не узнала. Бабушка меня обняла и за-причитала: — Сиротинушка ты моя! Я вырвалась от нее, побежала в другуюкомнату, открыла дверь и увидела на столе гроб. Я вскрик-нула и бросилась назад. Тетя Люся поймала меня, схватила на руки и понесла в комнату, где лежал отец. Я боялась, вырывалась, ойа меня успокаивала: — Не бойся, ничего страшного, не бойся. Она поднесла меня к гробу. Я с опаской взглянула на отца. Лицо его было каким-то незнакомым, в ссадинах и синяках. Но больше всего меня поразило не это. Мне показалось — отец улыбается. Я смотрела на эту улыбку, не в силах отвести глаз, а тетя Люся гладила лицо мертвого отца и приговаривала: — Вот видишь, совсем не страшно, совсем не страшно, я даже глажу его. А мне, наоборот, вдруг сделалось страшно, и я уткнулась в теткино плечо. Потом меня отпустили во двор к ребятам, с которыми я не виделась почти неделю. Встреча была радостной — соскучились. Мальчишки (я была единственной девчонкой во дворе) до моего при-хода играли в футбол, забивая мяч в пустые ворота. Я встала между двумя кирпичами — ворота-ми, и игра возобновилась. Когда играть надоело, уселись на скамейку, и Николка, белобрысый широкоскулый пацан, на год старше меня, стал хвастаться, что у него отец — силач — каждое утро зарядку с гирями делает. Отец его, высокий, кряжистый, действительно был богатырем, и моя бабушка звала его Иваном Поддубным. Мой отец в сравнении с Николкиным выглядел ма-леньким и хрупким. Но хоть был он тонок в талии, зато широк в плечах, и по силе не уступал «Ивану Поддубному». И я, конечно, сразу влезла в разговор: — Подумаешь, а мой папа даже штангу поднимает, — и тут же осеклась, вспомнив вдруг — у ме-ня уже нет папы. И только тогда я отчетливо поняла, что отныне не буду принимать участия в разговорах об отцах, не похвастаюсь тем, что мой папа самый сильный и пишет стихи. Я буду молчать, потому что па-пы больше нет. Он лежит в гробу с улыбкой на лице. И я побежала домой еще раз посмотреть на эту улыбку, такую неожиданную и неправдоподобную. Я смотрела на нее и когда шла за гробом. Потом переводила взгляд на мать. Она едва передвигала ноги, поддерживаемая с обеих сторон своими братьями, казалось, если они отпустят ее, она тут же рухнет. Мать не плакала, смотрела перед собой остановившимся взглядом, и лицо ее по-прежнему было чужим и незнакомым. Я заплакала только тогда, когда захлопнулась крышка гроба, и я перестала видеть улыбку отца, и снова с ясностью осознала: никогда-никогда больше он не будет рисовать мне смешные -рисунки, не прочитает стихов Маяковского и не сыграет на гитаре. После кладбища были поминки. Меня отправили гулять, но я не пошла. Я взяла с полки любимую книгу отца — стихи Маяковского. И заперлась в чулане. Книга эта была кем-то подарена отцу, на ее титульном листе была надпись с двумя эпиграфами: «Все к лучшему в этом лучшем из миров» и «Жизнь — трагедия, надо суметь ее стойко, с любовью сыграть». Я не знала, кто подарил эту книгу отцу, но на необитаемый остров он ее бы точно взял с собой. Она была потрепана, как гово-рят, зачитана до дыр. Я нашла «Хорошее отношение к лошадям». На первомайском вечере в Доме культуры отец читал это стихотворение. Я представила его на сцене, молодого, смуглолицего, темноглазого. Вспомнила, какое ликование наполняло мою душу, когда он читал, как лошадь встала на ноги и пошла. Хвостом помахивала, Рыжий ребенок. Пришла веселая, Стала в стойло. И все ей казалось — Она жеребенок, И стоило жить, И работать стоило. Отец широко улыбался, радуясь за лошадь, и все в зале улыбались по-доброму, и особенно Ксения Петровна, которая меня еще тогда не учила, но раньше учила моего отца, и я улыбалась от уха до уха и думала: конечно же, «все мы немножко лошади». Я сидела в чулане и твердила эти строки, заучивая наизусть, твердила, как заклинание, как клятву: — И стоило жить, и работать стоило. И стоило жить... И стоило жить... Татьянин день Все. Сын в школу выпровожен, мужа не бужу — явился вчера на бровях, время заняться собой. На плитке кипятятся термобигуди, впервые за утро гляжусь в зеркало. Господи, ну до чего же страш-на: под глазами припухлости, как с похмелья, лицо серо-зеленое, складки от носа и губ уже явно обозначились, а волос-то седых сколько! Да уж — 40 лет — бабий век! До «ягодки» не дожить. Так, бигуди вскипели, убавляю огонь — ставлю кофе. Бигуди в волосах, кофе готов. Хорошо! Пять минут за все утро, когда я наслаждаюсь. Пью, не спеша, горячий кофе и смотрю «120 ми-нут». Черт, опять красавиц показывают — не то «Мисс Красота», не то «Мисс Очарование». Изде-ваются, что ли? В наши молодые годы таких конкурсов не было. Да и были бы — неужели в ту пору кто-то бы рискнул нагишом на всеобщее обозрение выставляться? Боже, какие шикарные манто на их плечи накидывают! А я лет двадцать мечтаю о шубе. Только денег подкоплю, как они тут же дорожают. Для меня шуба, что коммунизм, который, в свою очередь, с горизонтом сравни-вают. Кофе выпит. Пришла очередь творческой работы — будем рисовать лицо. Так. Тональный крем, хоть и не французский, но шероховатости, свойственные возрасту, чуть заглаживает. И вот уже недавно серое лицо матово заблестело. Чуть-чуть румян на щеки, тени на веки — опять же в меру, глаза подвела, ресницы подкрасила, губы поярче выделила. Деловой костюм надела, бигуди сняла, причесалась. Встала перед зеркалом: живот втянуть, плечи расправить, грудь вперед, походка — от бедра. Ох, хороша баба! 40 лет — бабий век! И до «ягодок» доживем! Победная улыбка и — вперед! На троллейбусной остановке, как всегда, куча, народа — лица хмурые, глаза злые. Минут через десять приползает развалюха. Готовься, Татьяна, к штурму! Так, вроде все пуговицы на месте, а я — в троллейбусе. Мужики сидят, женщинам как всегда, места не хватило. Хоть бы одна сволочь уступила — не мне — вон бабуся стоит. Нет, мужики уже с утра усталые. Вдруг слышу: — Садитесь, пожалуйста. Обомлела: неужели мне? Мне! оказывается. Сейчас приставать начнет. Господи, да он с утра уже пьяный. Потому и место уступил, от трезвых не дождешься. На работу, как всегда, опаздываю. Вбегаю в кабинет, раздеваюсь. От самого молодого коллеги слышу: — Танечка, вы прекрасно выглядите. Надо же, парню двадцать пять, а всегда догадается комплимент сделать. Настроение поднимается, но тут вызывает шеф. Все! Сейчас опять примется отчитывать за опоздание. Виновата я, что транспорт так ходит? Ему что — он на машине ездит. Да разве объяснишь? Что-то он сегодня веселый. — Танюш, хочешь подработать? Еще спрашивает! Когда же я от лишних заработков отказывалась, особенно сейчас, когда благо-верный уже полгода работу ищет, а пока на моей шее сидит. Ага, все понятно: он меня в соавторы приглашает, знает, что у Татьяны перо легкое. Ничего, попашу на шефа. Он мужик порядочный, не обсчитает. Ему — слава, мне — деньги. Еще в командировку предлагает 'вместе с ним съез-дить. По-моему, он ко мне, неравнодушен, но до поры держит дистанцию. Ладно, поживем — увидим. Но от командировки отказываюсь, поскольку сына мужу не доверяю. Прошусь работать без обеда, чтобы уйти пораньше. Разрешает. Часа в два звоню домой. Сын уже пришел. — Привет, зайка, как дела? — Ругать будешь... — Опять двойка? — Ага... — По математике? — Ага... — Господи, в кого ты такой бестолковый?! — Я же говорил — ругать будешь... — А я что, хвалить должна?! Где папа? — Не знаю. — Ты ел? —• Нет еще. — Ешь и садись делать уроки. Кладу трубку. Суп, конечно, есть не будет, уроки сделает кое-как и гулять убежит. А этот опять, наверно, пьянствовать ушел. Не работу же искать. Настроение падает, все из рук валится. Иду к шефу: — Можно я работу домой возьму? И что с ним сегодня? Разрешает. Еще сочувственно в глаза заглядывает. — Неприятности дома? Слезы вмиг подступают — не часто нам сочувствуют. Но слезам пролиться не позволяю — тушь отечественная: такого испытания не выдержит. Машу рукой и иду собираться домой. С этого момента вдруг начинает везти. Троллейбус подходит почти пустой, мне даже место доста-ется. Много ли для радости надо? Настроение уже на долю градуса поднимается. Мужчина в шля-пе смотрит на меня, не отрываясь, причем весьма одобрительно. Конечно, ему лет шестьдесят, но все равно приятно. Еще на полградуса вверх. По дороге к дому по инерции забегаю в ближайший магазин, ничего не надеясь купить. И какая удача! Дают сливочное масло, и талоны у меня с собой! И очередь небольшая! •Кассирша преду-преждает: «Масло кончается». Стою чуть живая: «Хватит — не хватит?» Хватило! Ура! Полмеся-ца без масла сидели, а тут враз три талона отоварила, да не каким-то бутербродным, а крестьян-ским. Много ли нынче для счастья надо? Лечу домой, как на крыльях. Сына дома нет, мужа тоже. А я и рада. Полчасика можно отдохнуть. Опять варю кофе (ото всех радостей жизни уже отказалась, а от кофе не могу, благо, хоть он пока почему-то еще продается). Пью кофе, просматриваю газеты. Боже ж ты мой, что творится на белом свете! Ну, хоть бы одна газета взяла да про какого-нибудь хорошего человека, что ли, рассказала, как в старые добрые времена. Неужто их не осталось совсем? Нет, пора перестать читать газеты, надо переходить на классику. То, что у нас все плохо, я и без газет знаю, а классики писали на вечные темы, которые и после перестройки останутся, вот о чем думать надо. Но вообще-то жить стало страшно — ника-кой уверенности в завтрашнем дне. Может, и хорошо, что я шубу не купила? Убили бы еще из-за нее где-нибудь. Так-то спокойнее. Все! Пора приниматься за дело. Сижу—пишу, а мозги одна мысль свербит: что на ужин пригото-вить? Кашу? Молока нет, и купить негде. Картошку сварить? Так мой капризный сын без «ниче-го» есть не будет. Он не понимает, что раз перестройка, так надо пояса потуже затянуть, ему бы котлетку или сосиску, а где я их возьму? Яичницу сделать? Ох, так ведь ни одного яйца не оста-лось, талоны за два месяца не отоварены. Курицы, что ли, бастуют? Надо же, в застойные времена неслись, а перестройку не признают. Вспомнила! У меня же в морозилке пельмени есть. Расти-тельные называются. Внутри у них мясо пополам с картофелем. Правда мяса-то и в мясных не бывало, но сын мой, как ни странно, эти эрзац-пельмени ест. У него вообще — извращенный пере-строечный вкус. Как-то икру по случаю достала, так он нос воротил, а такую дрянь ест. Ну, ладно, выход найден, можно спокойно работать. Сын является с прогулки потный и грязный и сразу же включает телевизор. Я ору: — Лучше бы книжку почитал! Огрызается: — Не ори! Ну и оболтус растет. А много ли я ему времени уделяю? А когда? Отказываться ото всех .приработков? Так ведь по миру пойдем. Беру себя в руки. Сажусь рядом с сыном. Глажу по голове, целую: — Математику сделал? — Сделал. — Покажи. Опять все переврал. Снова завожусь: — Раз такой бестолковый, гулять больше не пойдешь и телевизор не дам смотреть. Сын плачет. Становится его жалко. Госпо-•ди, он-то чем виноват, что мать издерганная, не может с ним спокойно позаниматься и объяснить, что непонятно. Кое-как разбираемся в математике, ужинаем, смотрим программу «Время». Когда сын ложится спать, я снова сажусь работать. За полночь приползает пьяный муж. Заплетающимся языком сообщает, что нашел работу. Навер-няка врет, чтобы я не ругалась. А у меня и сил на ругань нет. Спать иду к сыну. В семь утра звонит будильник, и начинается утренняя круговерть. Все. Сын в школу выпровожен, муж храпит в соседней комнате, я, наконец, смотрюсь в зеркало: «Господи, до чего же страшна...» Царевна-лягушка Малыш сидел на корточках и что-то рассматривал на земле. Это «что-то» было обыкновенной ля-гушкой. Мальчик глубокомысленно морщил лоб и ход его мыслей был примерно таков: «Почему же она серая? Ведь лягушки бывают зелеными. Во всех книжках пишут, что зеленые. А может, это вовсе и не лягушка?» — и малыш протянул руку к маленькому серому существу, но не успел и дотронуться, как кто-то, резко рванув его за ворот, поставил на ноги, а лягушка полетела в сторо-ну, отброшенная ударом узкой туфельки. Перед мальчиком стояла разгневанная мама с красивыми фиолетовыми волосами и красивыми мохнатыми ресницами. Тоненькие ниточки бровей сошлись на переносице, а глаза из голубых превратились в темно-синие (так бывало всегда, когда мама злилась). — Сколько раз я тебе говорила, не трогай руками всякую гадость! — Мама, — у сына задрожали губы, но он не заплакал, а только глубоко вздохнул, — зачем ты пнула лягушку! Ведь она же живая. А вдруг это была цадевна-лягушка? — Вечно ты со своими глупостями, — мать возмущенно дернула сына за руку, — пойдем домой, раз не умеешь играть, как другие нормальные дети. Сын опять вздохнул и ничего не сказал. Когда мама ругала папу, тот тоже всегда вздыхал и уходил на кухню. Сыну некуда было уйти, по-этому он шел радом с мамой и горестно молчал. Дома он с трудом дождался, когда придет с работы папа. Папа был старше и, наверно, умнее ма-мы, поэтому сразу понял, что сын огорчен не напрасно. — Папа, — у мальчика опять дрожали губы, когда он рассказывал историю с лягушкой, а на глаза навернулись слезы. Теперь уже можно было и заплакать, он знал, что папа не будет сердиться. — Папа, она была почему-то серая, а не зеленая, и она хотела мне что-то сказать. Может ведь быть, что это была царевна-лягушка? У папы были седые виски и добрые близорукие глаза. Он внимательно слушал сына и кивал голо-вой: — Конечно. Может быть, и царевна-лягушка. Их разговор прервала красивая мама, которая вошла в комнату и сказала: — Сын, ну-ка спать. А тебе, — обратилась она к мужу, — нечего забивать ребенку голову глупо-стями. Через четверть часа малыш лежал в кровати, натянув одеяло до подбородка, а мать с отцом сидели на кухне. Она курила, пуская красивые колечки в открытую форточку, а он чистил картошку и горячо доказывал ей: — Ты понимаешь, что так нельзя? Какой урок ты преподнесла сегодня сыну? Пнула лягушку! Ме-лочь? Но именно с таких мелочей закрадывается в сердце жестокость. — До чего же ты надоел со своими передовыми методами воспитания! Нет, пусть бы он взял в руки эту тварь и заразился какими-нибудь лишаями. — Любую болезнь можно вылечить. Но как излечить от жестокости, черствости, равнодушия? — Господи, опять высокие слова! Без них ты не можешь. Другое дело, вот если бы щенка, а то — лягушка... Муж тихо вздохнул: — Ты не поймешь все равно... — Что ты мне прикажешь понимать?! — взорвалась жена. — Что надо любить лягушек, мышей, тараканов? Так, что ли? А эти твои дурацкие сказочки! Вчера он увидел Дюймовочку, сегодня пы-тался погладить царевну-лягушку! Что ты добиваешься? Чтобы из сына получился такой же слюн-тяй и мечтатель, как ты сам? Нет, дорогой, сейчас такие люди не в моде. Сейчас 'преуспевает тот, кто трезво смотрит на жизнь, кто умеет пробиться, пусть даже за счет других. Ну вот, что ты до-бился в жизни, благодаря своему великодушию и благородству? Тебе за сорок, а ты квартиры пут-ной не имеешь, а если в чем-то и преуспел, так только потому, что работаешь, как вол. Другие, между прочим, имеют гораздо больше, не очень-то себя утруждая. Муж не прерывал бурный монолог жены. Он знал, что спорить бесполезно, иначе они опять по-ссорятся, и больше всего их ссору будет переживать сын. А отцу совсем этого не хотелось. Сын был его первым и единственным ребенком, и отец не знал, правильно ли его воспитывает, но его нисколько не возмущало, что мальчишка верит в сказки (он и сам иногда в них верил), и радо-вало, что сын так же, как и он, видит в облаке слона, а в сучковатом дереве Кащея Бессмертного. Его огорчало, что жена всего этого не видит. Зато она была много моложе его и очень красива. Он любил наблюдать, как она причесывается, как делает зарядку, безупречно владея гибким телом, как вертится перед зеркалом, примеряя новое платье. Но сейчас на него навалилось раздражение, которое трудно преодолеть. Жена, со своими выщи-панными бровями, с волосами, крашенными в нелепый цвет, и с сигаретой во рту, показалась вдруг чужой и неприятной. И он встал, отложил недочищенную картофелину, вымыл руки и ушел к сыну, с которым ему бы-ло хорошо всегда. Малыш еще не спал. Его круглые серые глаза, похожие на отцовские, были широко открыты. — Ты почему не спишь, зайка? — отец присел на кровать. Сын приподнялся и заговорил торопливо, сбивчиво: — Знаешь, папа, даже если это была не царевна-лягушка, все равно же ее нельзя было пинать, ведь лягушки же полезные, ведь они всяких мошек вредных едят, ты же сам мне про это говорил, папа. — Да, сынок, — папа тронул жесткие светлые волосы мальчика, — мама поступила неправильно. Она просто испугалась, что лягушка тебя укусит, она не знала, что они не кусаются. Мама просит у тебя прощения и обещает, что больше никогда так не поступит. Успокоенный, мальчик положил голову на подушку, а потом, словно вспомнив что-то, сел опять: — Папа, а ведь все-таки мне кажется, что это была царевна-лягушка. Ведь она сидела, смотрела на меня и не упрыгивала. А, папа? — Да, сынок, — отец поцеловал сына в вихрастую макушку, — может быть, это была самая на-стоящая царевна-лягушка. Говорят – мужчины на дороге не валяются Клава работала уборщицей, живя в заполярных Апатитах. Мыла полы, несмотря на высшее обра-зование, — она закончила институт культуры, и вспоминала годы студенчества, как сладкий сон, который сбылся у кого-то другого и в совсем другой жизни. В Апатиты она приехала с мужем Николаем. Приехала, потому что здесь обещали высокие зара-ботки и квартиру. Она мечтала вместе с Николаем: скопим денег и уедем на родину — в среднюю Россию, купим кооперативную квартиру в городе или дом в деревне. Почему-то дом им грезился чаще. Может, потому, что оба были исконно деревенскими. Не суждено было мечтам сбыться. Николай однажды по пьяному делу замерз, не дойдя до дома двух кварталов. Клава от потрясения родила мертвого ребенка, и единственное, что у нее остава-лось, — однокомнатная квартира, которую они все же успели получить. Ни мужа, ни ребенка, ни больших денег, ни работы — ничего больше. По специальности в Апатитах устроиться было не-возможно, квартиру бросать жалко — на родине был лишь домик в три окошка, в котором жили родители, брат с семьей из, четырех человек и сестренка-школьница. И стала Клава с высшим культ-образованием работать уборщицей. Труд ей был не в тягость — с детства была к нему приучена, но и удовольствия не доставлял. Так вот и жила — одиноко и су-мрачно, как заполярная ночь. Так бы и жизнь всю прожила, да счастливо не только сказки кончаются. Клава, как Золушка, из-за доброты счастье нашла, хотя и было, по сравнению со сказкой, все куда прозаичнее. Надо сказать, Клава действительно была человеком добрым и отзывчивым, всем помочь стара-лась. На работе ее любили. И вот шла она как-то вечером и около, своего дома увидела лежащего на снегу человека. Редкие прохожие обходили его стороной — все знают: путные люди на дороге не валяются. А Клава по-думала — мужчина одет был прилично — вдруг с сердцем плохо? Нагнулась над лежащим и... отпрянула: храп, пахнущий перегаром, убедил в полном здравии лежавшего. Пошла, было, Клава к дому, да вспомнился ей Колька замерзший и подумала: может, случись та-кое же, и по этому жена причитать станет. А ведь случится: не южная ночь на дворе — зима запо-лярная. Вернулась к пьяному, схватила под мышки, а мужик здоровый — из сил совсем выбилась, пока до подъезда доволокла. Пристроила около батареи — авось не замерзнет. Клавина квартира аккурат первой была, то и дело она выходила пьяного проведать, будить, пыталась — да куда там. Спать легла, а уснуть не может: хоть и к батарее пристроила, а вдруг что случится — хулиганы какие-нибудь зайдут да разденут. Не выдержало доброе Клавино сердце, набросила халат и еле-еле втащила мужика в квартиру. Ки-нула на коврике в прихожей и только тогда вздохнула с облегчением. И уснула сразу же — это значит, душа на месте. Проснулась однако рано, наскоро оделась и — к порогу, человек-то все-таки незнакомый, мало ли что... А незнакомец уже не лежит, а сидит, прислонившись к косяку, шапку в руках держит и ворот рас-стегивает. Сам — бледный-бледный. Клава бросилась к нему: — Плохо вам? — Дайте водички... Принесла Клава водички, тот пол-литра одним махом выдул, глаза немного осмысленными стали: — Извините, а вы — кто? — Клава я. — А как я у вас оказался? — На улице вас подобрала, побоялась — замерзнете. — Господи, какой позор, — незнакомец схватился за голову. — Ладно, не переживайте, кухню, я вам опохмелиться дам. — Да вы что?—мужчина отпрянул.—Да я не то что опохмеляться, я и выпил-то по-настоящему первый раз в жизни. И застонал, опять схватившись за голову. — Ну, с кем не бывает, — Клава сочувственно за рукав потрепала, — пойдемте, крепкого чаю то-гда налью. Сидели на кухне, чай пили, о жизни говорили. Мужчина-то вполне приличный оказался — инженер, командированный из Москвы, а главное — и вправду непьющий. Зашел, рассказал, в ресторан поужинать, оказался за столиком с другими таким же командированными, они и уговорили его выпить, все подначивали: что за мужик, если компанию составить не может. Вот и накачался. — А деньги-то целы? — спросила Клава участливо. Захлопал себя по карманам испуганно, бумажник вытащил: — Все цело. — Вот видите — значит, у вас ангел-хранитель имеется: и от грабителей сберег, и от гибели вер-ной. — Да это вы — мой ангел-хранитель, мне же всю жизнь теперь за вас молиться надо. Как же бла-годарить мне вас? — Да что вы, — Клава руками замахала, — у меня муж по пьяному делу замерз. Я как представи-ла, что ваша жена будет так же убиваться, как я по Коленьке, так и не выдержала душа. — А по мне и убиваться-то некому. И родителей не помню — в детдоме вырос, и своей семьей не успел обзавестись. Так что плакать никто бы не стал. — А я... — губы у Клавы дрогнули. — Да я бы всю жизнь себя проклинала, что могла помочь человеку, а не захотела. — Какая вы добрая... Мимо пьяного любой пройдет. И прав будет. Сам виноват, что напился, как свинья. — Ну чем же вы виноваты, если даже пить до сих пор не научились? — Виноват, раз уговорить себя дал. — А как хоть зовут-то вас? — спохватилась Клава. — Николаем. — Надо же, тоже Николай. Как мужа моего покойного, — Можно я к вам сегодня вечером приду? — Конечно, приходите. Чем в ресторан ходить да пить неизвестно с кем, у меня поужинаете. — Что вы, я не потому, — смутился Николай. — Да ничего, приходите. Всю неделю Николай к Клаве ходил, а перед отъездом предложение сделал. И Клава согласилась. И уехала в Москву. Правда, у Николая там лишь комната в коммуналке была, но их счастью это не помешало. Все потом появилось — и квартира, и дети, и Клава по специальности устроилась, и лишь самым близким подругам рассказывала, как мужа под кустом нашла. А еще говорят, что мужчины на дороге не валяются. Не приедешь – умру Эльвира была женщиной замужней и свободной одновременно. А это значит — у нее был закон-ный муж, который приезжал на два месяца в году, — то время, когда она чувствовала себя замуж-ней. Все остальное — была свободной. В разлуке с мужем она отвыкала от него и иногда ей казалось: а без мужа-то и лучше. Но вот он приезжал, она заново к нему привыкала, привязывалась и уже думала: лучше все-таки с мужем. Правда, всякий раз притираться друг к другу становилось все сложнее. Что-то было и в том, и дру-гом, что их взаимно раздражало. Ее — его беспрерывное курение, например, его — ее несобран-ность: начав куда-то собираться, она по полчаса искала то лифчик, то колготки, и это его злило чрезвычайно. Но, конечно, все это были мелочи по сравнению с тем, что их объединяло — сын, который ни на шаг не отходил от отца, когда тот был дома. И все же Эльвира чувствовала: приезжает муж с радостью, а уезжает с облегчением. И вот эта-то ее догадка, не совсем, вероятно, беспочвенная, заставила однажды откликнуться на «брачное» объявление: любитель брянских лесов и бессребреник — ее сверстник — искал подругу жизни. Бессребреничество ее подкупило — надоело с расчетливыми дело иметь. Она, правда, не очень надеялась на ответ, так как честно написала, что самой 36 лет, ребенку — 12, умолчав, однако, про мужа. Претендент, судя по всему, был стройный и красивый и вполне мог выбирать (не одна же она ринулась ему писать). Удивительное дело! Ответ пришел неожиданно быстро, и брянский бессребреник предложил ей встретиться у памятника Пушкину в Москве. Ну что ж, сын в лагере, езды до Москвы— всего ничего, села и поехала. Погода была знойная, да-же вечером было душно, по-этому Эльвира надела белый сарафан, открывающий спину и плечи, с глубокими разрезами по бокам. В свои 36 она еще вполне могла позволить и отсутствие лифчика под тонкой тканью, и открытые, колени. Мужики оглядывались только так. С собой она, не наме-реваясь пробыть в Москве долго, захватила лишь легкий жакет, дамскую сумочку с целлофановым пакетом внутри и 50 рублей — все, что у нее было в тот момент. Незнакомец подробно описал себя, добавив, что он, разумеется, будет с цветами, поэтому узнала она его тотчас же. Поглядела сначала со стороны. Мужик и вправду был хорош, как и предполага-ла: выше среднего роста, стройный, темноволосый. Одет он был тоже во все белое — белые брю-ки, белая тенниска. А в руках — розы. Эльвира подошла смело: — Вы не меня ждете? На его лице отразилось неподдельное изумление: — Н-не знаю... «Думал, толстая хавронья явится, — удовлетворенно отметила Эльвира, — а тут такая девочка». — Вы — Борис? — А Вы — Эля? — Ну да. — Ну, знаете ли, когда Вы о себе написали, то весьма поскромничали. Уж если указали возраст, то отметили бы: выгляжу на двадцать пять. — Так уж и на двадцать пять. — Не больше! — вполне искренне ответил Борис и вручил ей розы. — Знаете, — сказал он, взяв ее под руку,— хоть и не был уверен, что приедете, все же заказал два места в ресторане. — В каком? — Да здесь, рядом. — В «Баку», «Минске»? — А Вы что, все рестораны знаете? — Но я же училась в Москве. — Ах да, Вы писали. В «Баку». — Ну что ж, отлично. Я изрядно проголодалась и кавказская кухня меня вполне устроит. Пока они шли до ресторана (а там идти-то всего ничего), на них не один раз оглянулись. «А ведь мы — красивая пара», — подумала Эльвира и сразу же вспомнила мужа, который и воз-растом был на девять лет старше, и ростом чуть выше ее, и стройностью не отличался. Когда их начали обслуживать, Эльвира с ходу отметила, про_ себя естественно: «0-хо-хо, не зря ты — бессребреник», — стол ломился. Она наметанным взглядом определила, что здесь не мень-ше ее месячной зарплаты. А какой был коньяк! Да еще шампанское. — Да мы и к закрытию со всем этим не управимся, — кивнула она на стол. — Управимся! — засмеялся Борис. Разговор быстро стал оживленным, непринужденным, и они не заметили, как перешли на «ты». Впрочем, они же были сверстниками. Правда, она имела сына-подростка, а он даже женат никогда не был. — Почему? — поинтересовалась она. — Да все как-то не до того было — институт, аспирантура, диссертация. Вот теперь «остепенен-ный» — могу жениться. Жаль только, танцевать Борис, по его признанию, не умел. А Эльвире, когда коньяк заиграл по жилам, так захотелось подвигаться в такт музыке. Но ничего невозможного нет — ее наперебой начали приглашать. Особенно усердствовал один азербайджанец — высоченный, с дерзким взглядом и полным ртом золотых зубов. Эльвира даже поеживалась, когда он обнимал ее своими лапищами. «Скажу Бори-су, чтобы больше не отпускал с ним», — подумалось ей, когда после очередного танца возвраща-лась на место. Как на грех, того за столиком не оказалось. — Вы не будете скучать? — учтиво склонился к ней партнер по танцам. — Нет, сейчас муж вернется. — Так это Ваш муж? — удивился азербайджанец. — Да. Не похоже? — Не похоже, извините. Надеюсь, Вы не откажете еще в одном танце? — Там видно будет. Я устала,— ответила Эльвира, потянувшись к бутылке с минеральной водой. Азербайджанец тут же перехватил инициативу, наполнил фужер и отошел. — А ненавязчивый, вроде, — подумала Эльвира и принялась поджидать «мужа». Пропустила один танец, пропустила второй, а на третьем вдруг отчетливо поняла: «брянский бессребреник» больше не придет, и за все это роскошество на столе ей придется расплачиваться самой, но ее пол-сотни даже на коньяк не хватит. Эльвира похолодела: господи, какой позор! Сбежать бы сейчас, но ей стало казаться: все только на нее и смотрят, и как только она направится к двери, ее тут же схватят за руку. — Боже, хоть бы кто-нибудь на танец пригласил, я бы попросила выйти прогуляться. Как назло, музыканты объявили перерыв. Почти машинально она налила себе коньяку и залпом выпила. И увидела, как, сияя золотом, идет к ее столику азербайджанец: — А все-таки Вы скучаете. Она взглянула в его черные лукавые глаза и поняла, что он обо всем догадался. — Как Вас зовут? — спросила она. — Умуд, — радостно засмеялся он. — А что Вы веселитесь? — передернула она плечами. — Потому что Вы мне очень нравитесь. Как же зовут Вас, прекрасная незнакомка? — Почему Вы так хорошо говорите по-русски? — не ответила Эльвира. — Потому что уже давно живу в Москве, — налил он ей еще коньяка. Ну, а потом заказал еще шампанского, еще коньяка, а что было дальше — Эльвира уже не помни-ла. ...Проснулась она рано утром от головной боли. Рядом храпел черный мужик, из открытого рта которого выпирали золотые зубы. Эльвира заскочила в ванную, ополоснула опухшее лицо, наскоро оделась и, боясь, что не сможет открыть дверь, на цыпочках подошла к ней. Дверь открылась на удивление легко. Эльвира выскочила из подъезда, оглянулась по сторонам — место было совершенно незнакомое, но некогда было выяснять, где она находится, все казалось — за нею гонятся. Остановила такси и выдохнула: — На Ярославский вокзал! Спохватилась: она же не знает, где находится, а в кошельке лишь полсотни и то — если «бессреб-реник» не увел. Лихорадочно зарылась в сумочке, нащупала кошелек и, открыв его, обнаружила не полсотни, а в пять раз больше. Она сразу поняла: ей заплатили за эту ночь. Пронзила внезапная мысль: а может, Борису заплатили тоже? — Господи, — пришла она в ужас, — на старости лет проституткой стала. Ехала потом в поезде и слышала, как колеса выстукивали: — Про-сти-тут-ка, про-сти-тут-ка. Приехав домой, первым делом наполнила ванну до краев и, опустившись наконец в горячую воду, дала волю слезам. Слезы текли ручьями, сливались с водой, и ей начинало казаться, что сидит она по горло в соленых слезах. Наступило облегчение, очищение, освобождение. Легла в чистую по-стель и тут же уснула. А когда проснулась, села к телефону и продиктовала текст телеграммы в дальние края, где скучал или радовался свободе ее муж: — Если не приедешь, умру. Грустная история Они встретились в парке, где Нина Павловна ежевечерне выгуливала свою болонку Джину. Она знала всех завсегдатаев парка, но человека с тростью, опустившего низко седую голову, видела впервые. Чем-то он сразу привлек ее внимание, и поскольку Нина Павловна была человеком дей-ствия, то, недолго раздумывая, опустилась на ту же скамью. В отношениях с мужчинами она все-гда сама проявляла инициативу. Опыт у нее был богатый — с легкостью женила на себе и первого, и второго, и третьего мужа, и с той же легкостью рассталась с каждым из них. На момент этой вдтречи она была свободной, моложавой и обеспеченной пенсионеркой, имеющей уютную одно-комнатную квартиру и любимую собаку Джину. — Что-то я раньше Вас здесь не встречала, — не раздумывая начала разговор Нина Павловна. Седовласый человек поднял голову. «Старше меня, но симпатичный, — наметанным взглядом определила Нина Павловна, — только глаза печальные.» Он смотрел на нее так долго и пристально, что дама с собачкой смутилась, а уж смутить ее почти никому не удавалось. Он же после продолжительного молчания вдруг спросил: — Вы что-то сказали? ; — Я сказала, что впервые Вас здесь вижу. — А-а... Да, обычно я хожу на кладбище. — Почему? — Там похоронена жена. — Простите. И давно Вы овдовели? — Почти год назад. — Вы очень любили свою жену? — Я с нею прожил сорок лет, за это время она стала частью меня самого. — А дети? — Дети взрослые, у них своя жизнь. — Знаете что, пойдемте ко мне чай пить, — неожиданно предложила Нина Павловна. Лицо собеседника выразило неподдельное изумление. Женщину это позабавило — она любила шокировать. — Мы же с Вами даже незнакомы, а Вы в гости зовете... — Познакомиться — дело секундное. Я — Нина Павловна, — она протянула ему свою руку, — а Вы? Ему ничего не оставалось, как ответить на рукопожатие и, учтиво привстав, представиться: — Сергей Антонович. — Ну вот, — Нина Павловна поднялась со скамейки, — теперь мы знакомы и, надеюсь, нам ничто не помешает выпить по чашке чаю. ...С того дня Сергей Антонович, вместо кладбища, стал ходить к Нине Павловне пить чай, а через десять дней остался у нее совсем. Странно, что двое совершенно разных людей привязались друг к другу. Странно и то, что слово-охотливая Нина Павловна знала о молчаливом Сергее Антоновиче практически все, он же только то, что семейная жизнь ее не заладилась, детей бог не дал, а в прошлом она — радиожурналистка. Видимо, профессия и наложила свой отпечаток — женщина, так любящая поговорить, оказалась и прекрасной слушательницей. Причем она умела направить русло разговора в сторону, нужную именно ей, а Сергей Антонович, почти разучившийся делиться сокровенным (единственный близ-кий друг — жена — полгода после инсульта безмолвствовала, а потом ушла в небытие), выпле-скивал все, что накопилось в душе за это время, и, кто знает, может, способность слушать и сдела-ла Нину Павловну необходимой ему. Ведь по правде говоря, она была совсем не в его вкусе. Идеалом женщины в глазах Сергея Антоновича казалась бывшая жена, тихая, скромная, сдержан-ная. Она всегда находилась как бы в его тени, умела быть необходимой, когда надо, и незаметной, когда требовалось. Нину Павловну не смогла бы закрыть никакая тень — слишком яркой она ощущала себя даже в достаточно зрелом возрасте. И не зря; Во-первых, она была далеко не глупа, во-вторых, весьма привлекательна, в-третьих, долгие годы работы научили ее быть инициатором любого общения и разговора. Вот эта-то совершенная непохожесть на покойную супругу и заста-вила Сергея Антоновича на старости лет совсем потерять голову. Правда, и он Нине Павловне весьма импонировал. В душе она ощущала: он превосходит всех ее предыдущих мужей и любов-ников. Несмотря на 65 лет, Сергей Антонович был еще достаточно крепок и красив той красотой, которая часто облагораживает мужчину именно зрелого возраста. А главное — он был интелли-гентом до мозга костей — галантный, учтивый, вежливый. Короче, оба были довольны друг другом, не соверши Нина Павловна роковую ошибку. Вздума-лось ей вдруг познакомиться с его детьми. Сергей Антонович словно чувствовал что-то, отговаривал: — У них своя жизнь, у нас — своя. Зачем пересекать эти разные жизни? — Но ведь они твои дети. Мы с тобой стали родными друг другу, значит, и они должны стать род-ными мне. Она все-таки настояла на своем. Правда, предполагала, что сын и дочь придут навестить их семь-ями, поэтому наготовила разных закусок, не забыв о сладостях. Но дочь пришла одна, а сын — с женой. Детей — внуков Сергея Антоновича — не привели. Сладости так и остались нетронутыми, а . разговор, несмотря на профессиональные способности Нины Павловны, не получился. Вернее, он получился, но не таким, как она хотела, — агрессивный тон, которым начало молодое поколе-ние, иным не сменился до конца вечера. Правда, сын больше помалкивал — за него старалась жена, а уж дочь и вовсе выходила из себя. Она, кстати, с первого взгляда не понравилась Нине Павловне — размалеванная, как кукла, боль-ше похожая на торговку из овощной лавки, чем на экономиста, коим была по профессии. «Удиви-тельное дело, как у такого интеллигентного отца могла вырасти этакая кикимора», — подумала Нина Павловна. Сноха, напротив, была незаметной, невыразительной и серенькой, как мышка. Пока не начинала говорить. А говорила она лихо, явно обладая ораторскими способностями. —- Вы, Сергей Антонович, — заявляла она, нисколько не смущаясь пристального и насмешливого взгляда Нины Павловны, — предали саму память о нашей бедной мамочке. Вместо того, чтобы остаток лет посвятить детям и внукам, Вы сошлись с женщиной, известной далеко не праведной жизнью, которая только и делала, что меняла мужчин, как перчатки. И это — Вы! — в высшей степени добропорядочный человек. Сергей Антонович сидел бледный, как смерть, низко опустив свою седую голову. Нина Павловна тоже не говорила ни слова, думая об одном: неужели он не вступится за ее честь, не даст щелчок по носу этим зарвавшимся бабам? Нет, он молчал. И тогда Нина Павловна не выдержала сама: — Вот что, мои дорогие. Я пригласила вас в свой дом вовсе не затем, чтобы выслушивать оскорб-ления в свой адрес. Как я прожила свою жизнь — не вам судить. Не вам судить и отца своего. Где вы были, когда единственным местом на земле для него стало кладбище? Почему вы не шли тогда к нему? Почему он не шел к вам, чтобы хоть как-то облегчить муки одиночества? И почему вы сейчас испугались, вместо того, чтобы радоваться: вашему отцу наконец-то хорошо. Он наконец пришел в себя. Не вам благодаря, между прочим, а мне! Так что, милые мои, я вас больше у себя не задерживаю и вновь не приглашаю. Все трое, как по команде, встали. Поднялся и Сергей Антонович, что-то хотел произнести, но сел опять. — Папа, либо ты остаешься с этой женщиной, либо у тебя больше нет ни детей, ни внуков, — ска-зала на прощание дочь. И они ушли. И вместе с ними, оставаясь сидеть в кресле, как бы ушел и Сергей Антонович. Он не говорил, кого выбирает, ибо остался жить с Ниной Павловной, но все рухнуло — закончились до-верительные беседы, ушла куда-то та душевная близость, которая их объединяла. Она так и не смогла простить ему молчаливого предательства, а он терзался, му-чался, пытался звонить детям, просил у нее прощения, а однажды сразил ее одной-единст-венной фразой: — У тебя, и правда, было очень много мужчин? И она поняла, что это конец.. На вопрос не ответила, а собрала ему чемодан и сказала: — Не мучайся. Иди к детям, хоть они тебя и не достойны. ...Как легко она прощалась с бывшими мужьями и как оказалось трудно пережить это расставание. Всегда выдержанная и спокойная, она так рыдала после его ухода,- что мгновенно состарилась и несколько дней не выводила в парк свою Джину, чувствуя себя совершенно больной и разбитой. Спустя неделю позвонил Сергей Антонович, голос его был слабым, надломленным. Он опять про-сил прощения, сделалось его жалко, чувствовалось: ему тоже тяжело. Она хотела плюнуть на все обиды, но он сказал: — Наверное, так лучше, что мы расстались. — Кому лучше?! —хотелось ей крикнуть в трубку, но она промолчала. А через три дня после телефонного звонка узнала, что в тот же день он умер. Прочитала некролог в местной газете. «Скоропостижно скончался» — было написано в нем. Вот и вся история. 6 раздел Бабушка Памяти бабушки Натальи Константиновны Шведовой Умерла моя бабушка. Ей было 80 лет, она была немощной, полуоглохшей и почти слепой. Она иногда впадала в детство, становилась надоедливой, раздражала, подчас нам не хватало терпения быть с нею ровными и ласковыми, и мы,, случалось, грубили и обижали ее. Но вот она ушла, и мир опустел, и выяснилось, что наша дряхлая бабушка была неким центром, объединяющим всех ее детей, внуков, правнуков, снох, зятьев, дальних родственников и близких знакомых. Мы были одним целым, пока она была жива. А что будет теперь? Каждый год, в апреле, мы — четверо детей, шестеро внуков и старшие из правнуков собирались на ее день рождения. В прошлом году мы отметили ее восьмой юбилей. И вот мы собрались вновь все вместе, чтобы проводить ее в последний путь. Бабушка прожила долгую и многотрудную жизнь. Но смею думать, что умерла она счастливой. Счастливой потому, что, познав много бед и несчастий, не изведала самого большого горя на свете — не пережила никого из своих детей и тем более — внуков. Счастливой потому, что последний вздох испустила в окружении всех своих четверых детей, старшей и единственной внучки, стар-шего и самого любимого правнука. Мы все успели приехать, когда она была еще жива и даже в сознании. У нее парализовало левую сторону, плохо ворочался язык, но она каждого подержала за руку и назвала всех по именам: Оль-га, Тамара, Нина, Игорек, Ирушка, Никитушка. На следующий день она умерла. Умерла Легко, не приходя в сознание, но два ее последних вздоха отпечатались таким страданием на лице, что мне подумалось: наверное, очень больно, когда душа расстается с телом. Потом лицо ее разгладилось, застыло, единственный сын закрыл ей глаза, и она успокоилась навеки. Некому теперь волноваться по таким, как нам всегда казалось, пустякам: почему дочь долго не идет из бани — не случилось ли что-то, не забыли ли положить на работу завтрак сорокалетнему внуку, не промочил ли ноги правнук, заперли ли дверь. Ей до всего было дело, даже тогда, когда другим только до себя и бывает. Моя старая, больная, иногда смешная бабушка... Когда я родилась, ей было столько лет, сколько мне сейчас. С момента моего рождения до ее по-следнего вздоха она была неотделима от меня, от всей моей жизни. Она не была идеальной — грубоватая, крикливая, несдержанная. Но — добрая, честная, с обост-ренным чувством справедливости. Она не знала своих родителей — была подкидышем. Сначала оказалась в приюте, потом ее удоче-рили. Приемная мать была святой женщиной, но вот отец... Скорее всего из-за него, не из любви, вышла она замуж в 15 лет. Муж был на десять лет старше. Красивый, интеллигентный и утончен-ный, он так любил свою Наталью, что своим прехорошеньким дочкам говорил бывало: «Все вы красавицы, но до матери вам далеко». Однако на ранних фотографиях, с застывшим испуганным лицом она совсем не выглядит красавицей. В 37-м году ее муж, мой дед, попал под тот самый пресс, который раздавил многих, — был аре-стован и обвинен в пособничестве троцкистам. Моя 25-летняя бабушка с четырьмя мал мала меньше на руках осталась без средств к существованию — ее даже уборщицей никуда не брали. Отчаяние, страх за судьбу детей и мужа толкнули ее на решительный шаг — она добилась приема у Вышинского. Трудно предположить, что юная мать четверых детей тронула ледяное сердце, но факт остается фактом: дед провел в тюрьме «всего» 9 месяцев. Правда, надо отдать должное и ему, хрупкому и на вид слабому человеку, — самооговор он не подписал. А потом была война. И опять она — одна с детьми. Именно про таких сочинили частушку: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик». . В 47 она стала вдовой, схоронила мужа, который долго и тяжело умирал от рака. Она была для него нянькой, сиделкой, утешительницей. А спустя три года — новая беда — трагически погиб муж старшей дочери, и мы — два внука-близнеца — оказались на ее попечении, потому что наша мать должна была работать день и ночь, чтобы хоть как-то свести концы с концами. Да разве все расскажешь... Сколько еще было всякого, сколько слез, переживаний, волнений. Но и радостей. Вот они, четверо детей, не позволявших и на миг остаться одной, когда она стала боль-ной и немощной — внуки, правнуки... ...Умерла моя бабушка. Она прожила долгую, многотрудную, но и счастливую жизнь, из которой ушла легко, окруженная самыми близкими людьми. Дай Бог всем нам такой жизни и такой смерти. Дай Бог нам сил и терпения, чтобы последние дни наших стариков были спокойными и светлыми. Они это заслужили. Январь 1993 г. Рукопожатие через года В одной давней телепередаче, в которой принимал участие какой-то известный актер, я услышала слова, поразившие меня: «Людей разделяют не годы, а рукопожатия». Ведь как здорово сказано! С гордостью могу сказать, что всего-навсего одно рукопожатие разделяет (или объединяет?) меня с моим любимым писателем Иваном Алексеевичем Буниным, с поэтами Анной Ахматовой и Иго-рем Северяниным. И все благодаря одному человеку, который некогда пожимал руки этим людям, а мне однажды посчастливилось прикоснуться к его руке. Имя этого человека — Юрий Дмитрие-вич Шумаков. Есть в Ярославле люди, которые наверняка его знают, так как судьба его связана в какой-то степени с нашим городом, хотя всю жизнь он прожил в Эстонии. Но об этом чуть позже. Я же познакомилась с Юрием Дмитриевичем в 1984 году в Пушкинских Горах. Знакомство, надо сказать, состоялось весьма своеобразно. В то время в Пушкиногорье проходили Пушкинские чтения, и много съехалось туда народа, раз-ного и интересного. Там я познакомилась с московским композитором Борисом Зайцевым. Борис пишет романсы на стихи русских поэтов, в том числе и на стихи Пушкина, поэтому в Святых Го-рах он завсегдатай. Вот он как-то и пригласил меня на встречу с человеком, который много инте-ресного расскажет об Игоре Северянине. Надо сказать, что хоть Северянин в ту пору практически не издавался, я его знала с детства, так как он был любимым поэтом моего дедушки, и в нашей семье некоторые его стихи читались наизусть. Вечером мы с Борисом Зайцевым пошли на территорию Святогорского монастыря, где по догово-ренности нас должен был ждать человек, лично знавший Игоря Северянина. К нашему удивлению, ворота оказались на запоре и пройти на территорию монастыря не удалось. Однако Борис уверял, что нас ждут, и мы не нашли ничего лучшего, как перелезть через высокую ограду. Борис прыгнул первым и попал прямо в объятия... милиционера. А потом они уже вдвоем ловили меня. Блюсти-телю порядка мы объяснили , зачем предприняли это опасное мероприятие, он оказался человеком понимающим и подтвердил, что видел здесь двух пожилых людей — мужчину и женщину. И вот мы встретились. Юрий Дмитриевич оказался крепким, розовощеким и совсем не старым на вид человеком. Он был вместе с женой Ольгой Владимировной, которая сидела на скамейке и ри-совала. Оказалось, что она моя землячка, из Ярославля, и в нашем городе живет и работает ее сын. И сам Юрий Дмитриевич неоднократно бывал в Ярославле и даже как-то написал песню, посвя-щенную нашему городу, которую на каком-то юбилее, если мне память не изменяет, исполнил сам Георг Отс. Ю. Шумаков — литератор с большим стажем, он автор стихов, литературоведческих статей, сти-хотворных переводов. Игоря Северянина он знал довольно близко, еще будучи маленьким маль-чиком, впервые увидел его в 1919 году. Как-то гуляя с отцом у реки, Юрий увидел рыболова в лодке, который чем-то привлек его внимание. Заметив это, отец сказал: «Это поэт Игорь Северя-нин». А когда Юра подрос и сам стал «грешить» стихами, то, несмотря на разницу лет, сблизился с Северяниным и даже в год своего шестнадцатилетия получил от известного поэта стихотворное посвящение: Жрец любимый Аполлона, Маг с возвышенным челом Здесь слагал во время оно Элегический псалом. Но прошла пора Светланы, Кринолинов и плащей. Поразвеялись туманы Оссиановых ночей. И теперь пиита юный, Приоткрыв все тот же кран, Целит густо, многоструйно Стих веселый про Иран. Чтобы понять смысл стихотворения, требуется небольшое пояснение: Ю. Шумаков рос и учился в Тарту, где познакомился с Б. В. Правдиным, читавшим курс русского языка в Тартусском универ-ситете и близко знавшим Игоря Северянина. Северянин часто приезжал в Тарту и останавливался у Правдива в доме, где, по преданию, в далекие времена бывал Василий Андреевич Жуковский. Поэтому «жрец любимый Аполлона» — это, без сомнения, Жуковский, а «пиита юный», конечно же, Юрий Шумаков, который в то время увлекался иранской поэзией. А еще раньше, в 1921 году, Игорь Северянин в Тарту венчался с эстонской поэтессой Фелиссой Круут, и Юрий Шумаков на этом венчании в Успенском соборе был «мальчиком с иконой». Женитьба на эстонке способствовала тому, что Игорь Северянин, будучи сначала лишь дачником, затем прочно осел в Эстонии, в тихой приморской деревушке Тойла. В этом местечке Северянин создал немало поэтических произведений. Здесь он очень переменился в творчестве. От того вре-мени, когда в 1918 году он был провозглашен «королем поэтов», перещеголяв Блока, Есенина, Маяковского, остались лишь воспоминания. Сделавшись эмигрантом, ибо буржуазная Эстония не входила в состав СССР, Игорь Северянин, запомнившийся многим по скандальной строчке «Я — гений Игорь Северянин», по салонным красивостям типа «Ананасы в шампанском» или «Мороже-ное из сирени», по всевозможным претенциозным «поэмам», написал в 1936 году горькое стихо-творение «Без нас», в котором не было даже намека на былые выкрутасы: От гордого чувства, чуть странного, Бывает так горько подчас: Россия построена заново, Другими, не нами, без нас. Уж ладно ли, худо построена, Однако построена все ж: Сильна ты без нашего воина, Не наши ты песни поешь. И вот мы остались без родины, И вид наш и жалок и пуст. Как будто бы белой смородины Обглодан раскидистый куст. Юрий Шумаков вспоминает, что, живя в Эстонии, поэт часто еле-еле сводил концы с концами. Иногда он стучался в незнакомые двери и просил купить книгу стихов поэта Игоря Северянина с его автографом или торговал рыбой, которую сам ловил. В 1939 году, когда Юрий Шумаков прие-хал из Москвы, где был по приглашению Всесоюзного общества по культурным связям с заграни-цей, Игорь Северянин, затаив дыхание, слушал его рассказы о советской стране. Поэт мечтал со-вершить поездку по городам Советского Союза и выступить там с чтением стихов. Его мечтам не суждено было сбыться. Помешала болезнь сердца, а потом — разразившаяся война. Большому поэту не удалось эвакуироваться. Игорь Северянин умер в конце 1941 года и похоронен в Таллине на старинном кладбище. На могильной плите выбиты строки из его стихотворения «Крассические розы»: Как хороши, как свежи будут розы, Моей страной мне брошенные в гроб! Ю. Д. Шумаков многое сделал для увековечения, памяти Игоря Северянина. Он был составителем его книг, автором предисловий и статей. По его инициативе в 1987 году к 100-летию со дня рож-дения И. Северянина в Таллине вышла книжка «Венок поэту», которая уже стала библиографиче-ской редкостью. В ней собраны стихотворные посвящения Игорю Северянину, воспоминания о нем, отрывки из писем. Среди очень известных имен авторов этого сборника, таких, как Валерий Брюсов, Марина Цветаева, Константин Паустовский, Евгений Евтушенко, Булат Окуджава и дру-гие, есть и мое скромное имя. Как я оказалась в столь блестящей компании? Опять же благодаря Юрию Дмитриевичу Шумако-ву. После нашего знакомства в Святых Горах мы больше не виделись, но до сих пор переписыва-емся. И вот однажды, когда Юрий Дмитриевич занимался составлением сборника «Венок поэту», он прислал мне письмо, в котором рассказал о готовящейся книге и предложил прислать стихо-творение, посвященное Северянину. Такого стихотворения у меня не было, по заказу я никогда не писала, если не считать всяческих виршей к датам и юбилеям, которые стихами никогда не назы-вала, поэтому первым моим порывом было отказаться. Однако вняв совету некоторых моих дру-зей, я пошла в Некрасовскую библиотеку и взяла сборник стихов И. Северянина, изданный в 1975 году в Ленинграде (сейчас-то -Северянин издается очень широко, а тогда мне смогли предложить единственную книгу). Я стала читать все подряд, многие стихи я знала, какие-то читала впервые, и вдруг наткнулась на стихотворение, которое было на слуху еще с детства, но я понятия не имела, что написал его Игорь Северянин, В тот же день мною было написано стихотворение, которое и вошло затем в сборник «Венок поэту». Так как из него все понятно, то я позволю его воспроизве-сти сейчас, хотя оно, кроме публикации в таллинской книжке, печаталось в «Северном рабочем» и вошло в мои сборники «Птицы любви» и «Осенний снег». «Она мне прислала письмо голубое», — Читала мне бабушка давней порою. Читала, вздыхала, чуть-чуть забывала, Ведь весен и зим пролетело немало С тех пор, когда дедушка юной невесте Прочел эти строки. Ей был неизвестен Поэт, написавший «Поэму отказа», Но только стихи ей запомнились сразу, На всю ее долгую жизнь, и порою Она декламирует: «...реют гобои...» Привычным ей сделалось чуждое слово, В нем столько забытого и молодого. ...Давно уже деда на свете не стало... ...Я сыну сегодня стихи прочитала. Мы до сих пор переписываемся с Юрием Дмитриевичем Шумаковым, он и сейчас полон творче-ских планов, несмотря на то, что недавно перенес тяжелую операцию. Надеюсь на будущие встре-чи, когда Юрий Дмитриевич расскажет о своем знакомстве и с Иваном Буниным, и с Анной Ахма-товой, и с Владиславом Ходасевичем. 1991 г. История одного стихотворения Виктор Александрович Давыдов. Это имя знакомо многим ярославцам, да и не только им. Во-первых, Виктор Александрович был режиссером театра и в нашем Ярославле, и в других провин-циальных городах, а ведь раньше не так, как сейчас, — имена режиссеров были у всех на слуху. Во-вторых, последние годы он был преподавателем Ярославского театрального училища, и его учеников по всему свету — видимо-невидимо. И наконец, в-третьих, он был просто общительным человеком, для которого не существовало неинтересных людей, неинтересных мест, — он был любопытен в самом лучшем смысле этого слова. Я не была его коллегой, не была ученицей. Я, вероятно, была одной из многих людей, к которым он проявлял интерес. Общение с людьми было для него самой большой роскошью, которой он дорожил. Не помню нашу первую встречу с ним — у меня такое впечатление, что мы всегда были знакомы. Есть такие люди — едва их узнаешь, кажется, что они всю жизнь были возле вас. Виктор Алек-сандрович относился именно к такому типу людей, и в подтверждение этому —• .история, расска-занная когда-то им самим. Однажды, накануне Нового года, он приехал в чужой город, в котором не был никогда, но в кото-ром жили его давние друзья. Они давно приглашали, он все не мог собраться, а когда собрался — решил явиться сюрпризом, неожиданно. Но... незваный гость хуже татарина. Друзья растерялись. — Ты знаешь, Витя, — начали объяснять они, — мы идем в компанию, где собирается самый уз-кий круг, и мы сами были инициаторами того, чтобы никого чужого не приглашать. Представь, как к нам отнесутся, если мы же и нарушим этот уговор. —Конечно, друзья мои, идите и обо мне не беспокойтесь, — ответил Виктор Александрович. Его покладистости хозяева обрадовались и, собираясь в гости, предупредили: —В холодильнике все есть, не скучай. А как не скучать? Ну, ладно, выпил он за старый год, а новый — что ж — одному встречать? В его ли это характере? Оделся и вышел на улицу. Пошел по незнакомому городу, а потом загадал: вот сейчас выберу светящиеся окна и зайду в гости. И выбрал. И зашел. Едва позвонил, как дверь от-крылась, несколько пар рук схватили его, принялись раздевать, кто-то вскричал: «Сейчас же ку-ранты бить начнут!» Еле успел к встрече Нового года. Ну, а потом все пошло по накатанной: он стал тамадой (по духу он вообще тамада) и центром всей компании. Через некоторое время все перебрались в пустую и полутемную комнату, и кто-то предложил рассказывать необычные, но в то же время достоверные истории. У Виктора Алексан-дровича была такая наготове. Он рассказал, что как-то под Новый год оказался один в незнакомом городе, позвонил в первую попавшуюся дверь и был принят, как хороший знакомый, и даже никто не заподозрил, что он здесь впервые. —Ну, ты, брат, загнул, — возразили ему. —Почему же? — ответил он. — А допустим, меня вы знаете? —Конечно, знаем, ты — Виктор. —Так это я вам сам же представился. А кто из вас видел меня до этого дня? —Теперь, — заключил свой рассказ Виктор Александрович, — когда я бываю в этом городе, все-гда захожу в дом, где с тех пор живут мои друзья. Вот таков был Виктор Александрович. Не могу припомнить, когда же мы впервые встретились. Но почему встретились — помню. В ту пору я была... Впрочем, вспомню еще одну историю. На пер-вом курсе Литературного института, куда я поступила в 1982 году, на семинаре по текущей совет-ской литературе его руководитель решил с нами познакомиться. Когда очередь дошла до меня, он взглянул колючим взглядом и спросил: —Вы что, москвичка? К москвичам, как я поняла, он не очень доброжелательно относился. —Нет, из Ярославля. —О, значит за диктанты будете «пятерки» по блату получать — у" нас языковед из Ярославля. Я самоуверенно отпарировала: —Я и без блата буду «пятерки» получать. Он.посмотрел на меня с нескрываемым интересом: —Вы что, преподаватель? —Нет. —А кто же, позвольте спросить. И тут я на одном дыхании выпалила: —Я—методист рёпертуарно-библиографи-ческого отдела Межсоюзного Дома самодеятельного творчества областного Совета профсоюзов. Все засмеялись, а мэтр сказал: —Что ж, чувство юмора — это хорошо. А при чем тут было чувство юмора, если именно так и называлась моя должность? И благодаря этой должности, я была знакома со многими деятелями культуры. С нами не гнушал-ся сотрудничать даже такой корифей театрального дела, как Фирс Ефимович Шишигин. О других и говорить не приходится. Вот и Виктор Александрович Давыдов тесно сотрудничал с нашим те-атральным отделом, который в то время возглавляла Людмила Ивановна Роганская, а проще — Людочка, очаровательная молодая женщина с черными глазами. Я по своей должности касалась всех отделов, но театральный мне был ближе всего. Во-первых, потому что я — литератор, во-вторых, в прошлом — прима-актриса Народного театра (да простит меня Бог за то, что прихва--стнула, но это было так давно!). И вот в совместных творческих командировках сложилось наше трио: Людмила Роган-ская, я и Виктор Александрович. Несмотря на огромную разницу в возрасте, мы чувствовали с ним себя легко и свободно. Ездить в командировки с ним было наслаждением. Во-первых, с Виктором Александровичем не-возможно было соскучиться, мне кажется, никогда в жизни я так не смеялась, как в этих поездках. Во-вторых, из него бил такой фонтан энергии и жизнерадостности, что с нас, молодых, усталость и недомогания, как рукой снимало. Помню, в Рыбинске, в те самые «застойные» времена, когда застолья поощрялись, мы так «набан-кетились», что утром не могли голов от подушки поднять. Но это мы с Людой. А Виктор Алексан-дрович, нисколько от нас не отстававший вечером, утром, пока мы спали, обежал весь город, ос-мотрел все достопримечательности (а он не просто смотрел — впитывал) и даже умудрился где-то пива купить. Мы еще не проснулись, а он уже явился, посвежевший и помолодевший, и громо-гласно произнес: — Девочки, вставайте, я вам пива принес! Если бы я начала рассказывать истории, услышанные от него, — нескольких газетных полос бы не хватило. Многие я записывала по свежим следам, да тетрадь, жаль, потеряла. Но некоторые сюже-ты использовала даже в своих рассказах. И все-таки прочесть их — это не то. Надо было слышать, как Виктор Александрович рассказывал. А рассказчик он был совершенно необыкновенный! Уди-вительное дело — на компанию с этим пожилым человеком мы бы, наверное, целое общество мо-лодых и интересных людей променяли. Помню, как мы с Людмилой впервые пришли к Виктору Александровичу домой. Он нам с гордо-стью демонстрировал: — Вот, все сделано моими руками. И действительно, в его скромной холостяцкой квартирке, почти без удобств, вся мебель была са-модельной, а главным богатством были книги и набор столярных иснтрументов. Последний раз мы с Людой пришли поздравить его с Днем Победы. Виктор Александрович — офицер-фронтовик, о войне он тоже немало рассказывал, и это тоже было очень интересно. А в тот день, как всегда, много шутили, смеялись, пили крепкий кофе (он был великим мастером его готовить), и никакой внутренний голос не подсказал, что'эта встреча — последняя. На гражданской панихиде в Волковском театре, когда прощались с Виктором Александровичем, один из его учеников — режиссер какого-то московского театра — рассказал, как тот, будучи уже совсем больным, приехал в Москву и так же, как в лучшие времена, бегал по ее улицам и музеям, а придя в квартиру, тяжело опустился в кресло и сказал: — Если бы ты только знал, как не хочется умирать. — А он знал, что умрет. У него обнаружился рак легких. Такая болезнь скручивает в мгновение. И случилось это тогда, когда все ладилось, все удавалось. Незадолго до смерти Виктор Александрович снялся в фильме «Странник» у своего бывшего ученика. О смерти Виктора Александровича Давыдова я узнала из «Северного рабочего». Из некролога. ПОСЛЕСЛОВИЕ. Несколько дней не могла успокоиться от мысли: жила рядом, телефон знала, и ни разу не позвонила, не поинтересовалась: «Как Ваше здоровье, Виктор Александрович?» Казалось — он всегда здоров, весел, молод душевно. И вдруг... Для Люды его смерть явилась такой же неожиданностью, как и для меня. Вместе мы ходили на панихиду, вместе не могли сдержать слез, прощаясь, вместе вспоминали нашу последнюю встре-чу. Несколько ночей не могла я спать спокойно от мысли, что опоздала позвонить, зайти, узнать, как живется этому доброму человеку! А спустя некоторое время после похорон написалось у меня стихотворение, которое хоть в какой-то мере сняло грех с души за свою безалаберность. Перед ушедшими вина Растет, как снежный ком, За то, что я была полна Надежды на потом. Еще успею написать, Успею позвонить, И выслушать, и рассказать, Прощенья попросить. Но больно сердце резанет Газетный некролог, И близкий человек уйдет Последней из дорог. Земная коротка стезя, Конец-пути не нов. Нельзя откладывать, нельзя Ни встреч, ни нужных слов. Платить, не пряча про запас, За доброту добром. Все будет только лишь сейчас И ничего — потом. * * *

На страницу Литература